2. Антиномизм современных западных историков

Идея «Закона Бога» была выработана благодаря душевной работе израильских и иранских пророков в ответ на вызовы вавилонской и сирийской истории, тогда как классическое изложение концепции «законов Природы» было сформировано философами, наблюдавшими распад индского и эллинского миров. Однако две школы мысли не являются логически несовместимыми друг с другом, и вполне вероятно, что эти две разновидности Закона будут действовать бок о бок. «Закон Бога» обнаруживает единую постоянную цель, преследуемую разумом и волей личности. «Законы Природы» демонстрируют регулярность периодического движения, подобно колесу, вращающемуся вокруг своей оси. Если бы мы могли представить колесо, появившееся без творческого акта колесного мастера, а затем вечно вращающееся без всякой цели, то эти повторения действительно были бы тщетны. Это как раз тот пессимистический вывод, который сделали древнеиндийские и эллинские философы, видевшие, как «скорбное колесо существования» вечно вращается в пустоте. В реальной жизни мы не находим колес без колесных мастеров, а колесных мастеров без вожатых, которые дают заказ этим ремесленникам сделать колеса и приладить их к телеге, чтобы без конца повторяющиеся обороты колес могли перевозить телеги до требуемого места назначения. «Законы Природы» имеют смысл лишь тогда, когда они изображаются подобно колесам, которые Бог приспособил к Своей колеснице.

Вера в то, что вся жизнь Вселенной управляется «Законом Бога», была наследием иудаизма, поделенным между христианским и мусульманским обществами. Она выразилась в двух удивительно похожих, но при этом совершенно независимых произведениях гения - в трактате «О Граде Божием» Августина Блаженного и во «Введении» к «Истории берберов» Ибн Хальдуна [667]. Августиновская версия иудейского взгляда на историю принималась как должное западно-христианскими мыслителями на протяжении более тысячи лет и нашла свое последнее авторитетное выражение в «Рассуждении о всемирной истории» Боссюэ, опубликованном в 1681 г.

Отрицание этой теоцентрической философии истории на Западе в Новое время можно и объяснить, и оправдать, поскольку картина, представленная Боссюэ, после тщательного анализа оказалась несогласной ни с христианством, ни со здравым смыслом. Ее дефекты беспощадно вскрыл Р. Дж. Коллингвуд [668], автор XX в., отличившийся и как историк, и как философ.

«Любая история, написанная в соответствии с христианскими принципами, по необходимости должна быть универсальной, провиденциальной, апокалиптической и периодизированной… Если бы от средневекового историка потребовали объяснить, как он узнал, что история протекает в соответствии с неким объективным планом, он ответил бы - через Божественное откровение. Оно - часть того, что Христос открыл людям о Боге. И это Откровение давало ключ не только к пониманию прошлых деяний Творца, но показывало нам и Его будущие намерения. Христово Откровение, следовательно, позволяло нам охватить мыслью историю всего мира в целом - от его сотворения в прошлом до его конца в будущем, ту историю, какой она представляется вневременному и вечному видению Бога. Таким образом, средневековая историография предвидела конец истории, конец, предопределенный Богом и ставший известным людям через Его Откровение. Поэтому она включала в себя эсхатологию... Отсюда в средневековой мысли полная противоположность между объективной целью Бога и субъективными целями человека мыслится таким образом, что цель Бога навязывает истории некий объективный план, совершенно не зависящий от субъективных целей человека. А это с необходимостью ведет к идее о том, что намерения людей никак не влияют на ход истории, а единственной силой, направляющей ее, оказывается Божественная Природа» [148с].

За такое искажение христианского Откровения мыслящие на средневековый манер западные историки начала Нового времени подверглись атаке как со стороны более позднего научного догматизма, так и со стороны агностического скептицизма. Эти историки, говоря словами Коллингвуда, впали в «ошибочное убеждение в том, что они могут предсказывать будущее», и, «стремясь обнаружить общий план истории и веря, что этот план принадлежит Богу, а не человеку, они стали заниматься поисками сущности истории вне самой истории, пренебрегая деяниями людскими, для того чтобы открыть план Божественный».

«Вследствие этого конкретные факты человеческой деятельности стали для них чем-то малозначительным. Они пренебрегли первой обязанностью историка - его готовностью любой ценой установить, что же произошло в действительности. Вот почему средневековая историография так слаба в смысле критического метода. Эта слабость не случайна. Она определяется не скудостью источников и материалов, находившихся в распоряжении ученых. Она зависит не от ограниченности того, что они могли делать, а от ограниченности того, что они желали делать. Они стремились не к точному и научному исследованию подлинных фактов прошлого, а к точному и научному исследованию атрибутов Божества, к теологии… позволившей бы им определять априори, что должно было произойти и что должно будет произойти в ходе исторического процесса.

Все это обусловило то, что в глазах ученого-историка того типа, который не заботится ни о чем другом, кроме точности в передаче фактов, средневековая историография не просто неудовлетворительна, но преднамеренно и отталкивающе ложная. Историки XIX столетия, которые, как правило, и занимали именно такую чисто академическую позицию в своем отношении к природе истории, воспринимали эту историографию с крайней антипатией» [149с].

Враждебность по отношению к средневековой концепции характерна не только для поколения новейших историков, чей самодовольный агностицизм являлся отражением приятного спокойствия их жизни. При более сильном накале страстей ею вдохновлялись также их предшественники и последователи. Возьмем сначала последних: поколение XX в., испытавшее один неприятный опыт за другим благодаря человеческим диктаторам, стремившимся заставить своих подданных действовать по пятилетним планам, с отвращением восстало бы против предположения, что шеститысячелетний план навязан им диктаторской волей Божества. Что касается западного человека XVIII столетия, чьи непосредственные предшественники заплатили за свою верность средневековой концепции тем, что сами вызвали свою агонию в виде Религиозных войн, то он не смог бы отделаться от тезиса Боссюэ как от нелепого и устаревшего предрассудка. Ибо для него он был «врагом», и «Écrasez l'Infâme» («Раздавите гадину!») было лозунгом века Вольтера. Здесь не было существенного различия между деистами [669], которые готовы были признать существование Божества, оговаривая, что, подобно королю из Ганноверской династии в Великобритании, оно царствует, но не правит, и атеистами, которые отрицали Бога как вступление к Декларации независимости Природы. С этого времени законы природы становились совершенно неумолимыми и, следовательно, находились в процессе превращения во всецело умопостигаемые. Это была эпоха ньютоновской автоматической Вселенной и Божественного часовщика Пейли [670], одновременно заводящего часы и ликвидирующего свое предприятие.

Таким образом, от «Закона Бога» освободились как от заблуждения той тьмы, из которой вышел западный человек Нового времени. Однако когда ученые намеревались вступить во владение этим имением, из которого был изгнан Бог, они обнаружили, что существует одна область, в которой их судебное постановление - «законы Природы» - нельзя заставить действовать. Наука могла объяснить нечеловеческую природу. Она могла даже объяснить действия человеческого тела, которые, оказывается, очень похожи на действия тел других млекопитающих. Но когда встал вопрос о деятельности человеческого рода не как животных, а как человеческих существ, находящихся в процессе цивилизации, наука отступила. Здесь был хаос, не поддающийся ее законам, бессмысленная последовательность событий, которую английский писатель XX в. и поэт-лауреат назвал абревиатурой «Odtaa» («one damned thing after another»), что означает «одно проклятье за другим» [671]. Наука не могла ее осмыслить, оставив ее менее амбициозному братству историков.

Метафизические картографы XVIII в. разделили Вселенную. По одну сторону линии раздела они поместили организованную область нечеловеческих дел, в которой, как они верили, действуют «законы Природы» и которая тем самым, как они полагали, постепенно становится доступной человеческому исследованию благодаря совместной интеллектуальной активности. На другой стороне они оставили хаотическую область человеческой истории, откуда, как они думали, нельзя извлечь ничего, кроме занимательных рассказов, которые можно записывать со все большей точностью, но которые ничего не могут «доказать». Именно это и имел в виду некто (утверждают, что американский автомобильный промышленник Генри Форд), когда сказал, что история - это «болтовня». Главной чертой последующего периода вплоть до времени написания этой книги было то, что наука принялась с переменным успехом присоединять к своим владениям различные области, первоначально оставленные историкам, - такие, например, как область антропологии, экономики, социологии и психологии. На оставшейся в их владении, постоянно сокращавшейся территории, где еще не ступала нога науки, историки невозмутимо продолжали заниматься своей деятельностью по «установлению фактов».

Однако основным верованием западного человека всегда была вера в то, что Вселенная подчиняется Закону, а не предоставлена Хаосу. Деистической и атеистической версией этого верования в Новое время была вера в то, что Закон Вселенной - это система «законов Природы». Область действия этих законов, правда, постоянно расширялась. Величайшими именами в истории науки были имена тех, кто видел за внешним обличьем Хаоса лежащий в основе Порядок. Деятельность, благодаря которой стали, например, известны Ньютон, Дарвин и Эйнштейн, была деятельностью именно такого поясняющего рода. Кто бы осмелился провести границу, за которой этим интеллектуальным конкистадорам было бы запрещено простирать свои действия? Заявление о том, что одна область Вселенной - метрополия, занимаемая цивилизованным человеком, - зарезервирована неким неуказанным более высоким авторитетом в качестве святилища Хаоса, могло бы удовлетворить историков-антиномистов, но всеми здравомыслящими приверженцами науки рассматривалось бы как богохульство.

Фактически современные западные историки склонны в гораздо меньшей степени становиться антиномистами, чем предполагают сами, по признанию одного выдающегося практика исторического ремесла середины XX в.

«Люди данного поколения обычно не подозревают, до какой степени они рассматривают современную им историю в рамках вымышленной структуры, классифицируя события по неким видам или втискивая их в некие шаблоны, которые иногда принимают за грезы наяву. Они могут в возвышенных чувствах не осознавать тот способ, которым их сознание сужается из-за шаблонной формулировки истории. И только когда мир меняется, и появляется новое поколение, не связанное от рождения общепринятой схемой, узость этой схемы становится очевидной для каждого… Это ошибка многих писателей и преподавателей истории - воображать, что если они не христиане, то они воздерживаются от впутывания в какое-либо опасное дело или вовсе работают без какой-либо доктрины, обсуждая Историю без каких-либо предрассудков. Среди историков, как и в других областях, самыми слепыми из всех слепых являются те, кто неспособен исследовать собственные предрассудки и, следовательно, весело воображает, что у него их нет» [150с].

Это картина узника, не знающего о своих цепях, и в данном контексте мы не можем воздержаться, чтобы не процитировать во второй раз отрывок, ставший по причине своей вежливости и великолепия книги, которую он предваряет, классическим исповеданием неверия антиномистов.

«Одна мысль не давала мне покоя. Люди и более мудрые, и более образованные, чем я, различали в Истории план, ритм, заранее установленную модель. Эта согласованность от меня скрывалась. Я мог видеть только один случай, следующий за другим, как волна следует за волной; только один большой факт, в отношении которого, поскольку он уникален, не может быть никаких обобщений, только одно верное правило для историка: что ему следует признавать в развитии человеческих судеб игру случайного и непредвиденного» [151с].

И тем не менее, историк, который таким образом публично провозгласил свою преданность догме о том, что История - лишь «одно проклятье за другим», в названии своей книги «История Европы» связывает себя почти тут же заранее установленной моделью, в которой история одного неразличимого «континента» приравнена ко всей истории человечества. И приходит он к этой исторической условности Запада Нового времени, бессознательно подписываясь под пунктами находящейся ныне в обращении на Западе religio historici [672]. Бессознательные умственные операции, требующиеся для веры в существование «Европы», настолько тщательно разработаны, что количество негласно принимаемых статей должно достигать, по меньшей мере, тридцати девяти [673].

к оглавлению