2. Император Александр — символ своей эпохи, эпохи религиозно-утопической

Император Александр с правом может быть признан эпонимом своей эпохи. Он типичен для нее, - по своему душевному складу и стилю, по своим вкусам и намерениям....

Александр был воспитан в началах сентиментального гуманизма. Отсюда переход к ми­стической религии сердца не был далек или труден. И от начала Александр привыкал жить в элементе грез и ожиданий, в некой умственной «мимике», в натяжении и в мечтах об «идеале». То было уже в 1804-м году, это патетическое братание двух монархов над гробом Великого Фридриха...

Во всяком случае, в круг «мистических» интересов Александр вошел много раньше, чем «пожар Москвы просветил его сердце». Сперанский из Перми напоминал Государю об их беседах на мистические темы, в которых видно было, что «предмет их сообразен с сердечными чувствами» императора. Сильнее было, впрочем, влияние Родиона Кошелева[2] (1749-1827), старого масона, лично связанного с Лафатером,[3] Сен-Мартеном,[4] Эккартсгаузеном,[5] и особенно князя А. Н. Голицына...

В 1812-м году Александр составил для любимой сестры своей, Екатерины Павловны, очень характерную записку «О мистической литературе». Он повторяет здесь или пересказывает скорее чужие советы и чужую программу. Но сразу чувствуется, что он ее уже освоил, уже втянулся в этот стиль, привык к нему, что у него уже сложи­лись определенные личные вкусы и пристрастия.

На первое место здесь выдвинуты Франсуа де Саль, Тереза,[6] книга Подражаний, Таулер[7]...

Отечественная война была для Алек­сандра только каталитическим ударом, разрешившим давнее напряжение...

В самый канун Наполеонова вторжения он впервые читает Новый Завет, и в нем всего более был взволнован именно Апокалипсисом. В Ветхом За­вете тоже его привлекали пророческие книги, прежде всего. И с тех пор и навсегда стал он доверчив и любопытен ко всякого рода толкованиям и толкователям неразгаданного и символического «Откровения».

Именно этим его привлекали Юнг-Штиллинг,[8] Крюденер,[9] пастор Эмпейтаз,[10] Оберлин,[11] «моравские братья,»[12] квакеры,[13] гернгутеры. Позже именно для толкования Апокалипсиса были вызваны в столицу из Балты два священника, Феодосий Левицкий и Феодор Лисевич (они сами считали себя «двумя свиде­телями верными» из Откровения).

Кажется, и самого Фотия имп. Александр готов был слушать именно потому, что и он толковал Откровение, прорекал и грозился от Апокалипсиса и всех пророк. В тогдашней исторической обстановке не так странно было поверить, что прибли­жается конец...

Александр не любил и не искал власти. Но он сознавал себя носителем священной идеи, и с волнением радовался об этом. Здесь именно источник его мечтательно-политического упрямства (скорее, чем упорства). В тех поколениях многие чувствовали на себе знак особого предназначения...

В таком настроении был задуман и заключен Священный Союз. Этот замысел предполагал такую же веру во всемогущество благородного Законодателя, изобретающего или учреждающего вселенский мир и всеобщее блаженство, что и политические теории Просветительного века. Этой идеи не нужно было подсказывать Александру. Он сам ее подслушал в хитросплетении событий. «Искупитель Сам внушил нам мысль и правила, нами объявленные»...

Священный Союз был задуман, как некое предварение Тысячелетнего цар­ства. «Но всякому тому ощутительно, кто хочет видеть: что сей акт нельзя не признать иначе, как предуготовлением к тому обещанному Царствию Господа на земли, которое будет яко на небеси» (слова Голицына)...

Акт «Братского Христианского Союза» подписан был «в лето Благодати 1815-ое», 14/26 сентября. И, конечно, вряд ли случайно был для того избран день Воздвижения, по восточному календарю. Акт Священного Союза от Синода было предложено выставить всюду на стенах, в храмах городских и сельских.

И ежегодно в день Воздвиженья надлежало его перечитывать вновь с амвона, вместе с данным тогда же манифестом, - «дабы всем и каждому исполнить обет служения Единому Господу Спасителю, изреченный в лице Государеве за весь народ»...

Именно во исполнение этого обета и было устроено особое соединенное министерство, «Министерство духовных дел и народного просвещения» (указ от 14 октября 1817 года), - «величайший государственный акт, какой только от самого введения христианской веры был постановлен» (Сперанский). Строго говоря, это было министерство религиозно-утопической пропаганды.

Соединенное министерство учреждалось с тем, «дабы христианское благочестие было всегда основанием истинного просвещения». Иначе сказать, это был замысел религиозного возглавления или сосредоточения всей куль­туры, - «спасительное согласие между верою, ведением и властию». Этот последний элемент синтеза всего более характерен. Замысел был - согласить «веру» с «ведением» силой «власти»...

Новое министерство было в значительной степени личным ведомством князя Голицына. Это был личный режим больше, чем ведомство. И с «падением» Голицына и самое «сугубое министерство» было упразднено, отдельные ведомства были опять разъеди­нены и восстановлены в своей раздельности...

Кн. А. Н. Голицын (1773-1844), быть может, самый характерный человек эпохи, самый отзывчивый и выразительный, во всяком случае. Его впечатлительность была почти что болезненной. Он страдал прямым мистическим любопытством. Это был человек Просветительного века, уже не в ранней молодости вдруг обратившийся сердцем. Но чувствительность вновь обратившегося сердца сочеталась с нечувствительностью и некой сухостью ума.

Мечтательность и властность в религиозном темпераменте кн. Голицына как-то неожиданно сплавлялись в живое целое, - вельможность остро проступает в самой его сентиментальности. Человек доверчивого и впечатлительного сердца, Голицын умел и хотел быть диктатором. Он и был действительным диктатором немало лет. И эта своего рода «диктатура сердца» была очень навязчивой и нетер­пимой, - фанатизм сердца бывает в особенности пристрастен, и легко сочетается с презрительной жалостли­востью.

Голицын обратился в «универсальное христианство», в религию сердечного воображения и опытов сердца, - этим только он и дорожил в христианстве. Отсюда его интерес к сектантским «обращениям» и «пробуждениям», - сущность религии именно здесь, казалось ему, явлена без напрасных оболочек. Во «внешнем» богопочтении и в церковности он ценил и понимал только символику, только эту чувствительно-таинственную внушительность об­ряда.

В этих пределах Голицын был вполне искренним и чутким. Это был человек ищущий до конца дней своих. И для этого типа благочестия дух пропаганды или прозелитизма очень характерен. Голицын нашел самого себя именно в должности министра...

«Сугубое министер­ство» явилось вместе с тем новым звеном в развитии церковной реформы Петра Великого, в осуществлении того нового церковно-политического режима, который был заведен тогда. Еще раньше Голицын, силой личной близости и личного благоволения к нему Государя, как друг и «наперсник Царев», успел, в должности Синодального обер-прокурора, поставить себя в положение главноначальствующего в «синодальном ведомстве».

Правда, в отдельных случаях он становился на защиту Церкви от государственных притязаний (отклонение мысли Сперанского о предоставлении права развода светской власти). Теперь, с учреждением министерства, его явочный успех закрепля­ется всей силой регулярного закона. Синод формально вводится в систему государственной администрации «духовных дел», как особое «отделение греко-российского исповедания».

В учредительном манифесте это так было выражено. «Само собою разумеется, что к оному (т. е. министерству) присовокупятся и дела Святейшего Правительствующего Синода с тем, чтобы министр духовных дел и народного просвещения находился по делам сим в таком же точно к Синоду отношении, в каком состоит министр юстиции к Правительствующему Сенату, кроме однако же дел судных»...

Основное в замысле «сугубого министерства», как и во всей концепции Священного Союза, это - религиозное главенство или вер­ховенство «князя», властвующего и управляющего не только «Божией милостью», но и Божией властью. Как сказано в «трактате» Священного Союза, «исповедуя таким образом, что Самодержец народа Христианскаго, коего Они и их подданные составляют часть, не иной подлинно есть, как Тот, Кому принадлежит Держава».

Интересно с этим сопоставить характерный проект определения из «Уставной грамоты» Новосильцева: «как Верховная глава православной греко-Российской церкви, Государь возводит во все достоинства духовной иерархии» (ст. 20)...

И это был шаг вперед, дальше Петра и Феофана. Петровское государство подчинило себе Церковь скорее извне, и во имя мирского задания, ради «общего блага», вымогало терпимость к обмирщению жизни. При Александре государство вновь сознает себя священным и сакральным, притязает именно на религиозное главенство, навязывает собственную религиозную идею.

Сам обер-прокурор как бы «вступает в клир Церкви», в качестве «местоблюстителя внешнего епископа» (так приветсвовал Голицына, при его назначении, Филарет, будущий митрополит Московский). И это была «великая химера универсального христианства», по язвительному замечанию Де-Местра.[14] Имп. Александр исповедовал некое смешанное христианство, и во имя этой «всеобщей» религии и притязал вла­ствовать и управлять.

Тем самым и всем исповеданиям в Российской империи внушалось применяться к этой все­общей идее, приспособляться к своему частичному месту в системе. «Сугубое министерство» должно было если и не соединить, то объединить все исповедания или «церкви» не только за общим делом, но и в каком-то едином вдохновении...

В этом отношении очень показателен замысел храма Христа Спасителя, развернутый Витбергом в очень сложный и многозначный символический проект. «Не здание хотелось мне воздвигнуть, но молитву Богу». Этот храм должен был быть не только православным, он должен был воплотить и выразить «мысль всеобъемлющую». Как говорил сам Витберг, «самое посвящение его Христу показывало его принадлежность всему христианству»...

Режим «сугубого министерства» был жесток и насильствен. «Мистицизм» облекался при этом всей силой за­кона, со всей решительностью санкций против несогласных или только уклончивых. В преступление вменялось и про­стое несочувствие идеям «внутреннего христианства», и при том - как противление видам правительства...

Вот одна из статей тогдашнего цензурного устава. «Всякое творение, в котором, под предлогом защиты или оправдания одной из церквей христианских, порицается другая, яко нарушающее союз любви, всех христиан единым духом во Христе связующей, подвергается запрещению». По силе такой статьи оказывалось непозволительным раз­бирать протестантские взгляды с православной точки зрения, - это уже бывало запрещаемо и раньше, при Петре и при Бироне...

Режим Священного Союза означал закрепощение совести и духа. Эта была самая притязательная форма этатизма,[15] - этатизм теократический. И «сугубое ми­нистерство» слишком часто оказывалось «министерством затмения», как о нем отзывался Карамзин... Но вот именно в этой очень спутанной и двусмысленной истори­ческой обстановке начинается пробуждение...

Государство стремится усилить и обострить религиозные потребности в массах. «Стремления князя Голицына», говорил о нем еще Чистович, «наклонялись к тому, чтобы вывести русский народ из того усыпления и равнодушия в деле веры, ка­кое казалось ему почти повсюдным, пробудить в нем высшие духовные инстинкты, и чрез распространение священных книг ввести в него живую струю внутреннего понимания христианства»...

«Время свободного существования Библейского Общества», говорит тот же историк, «было с самого начала XVIII столетия единственным, когда светское общество с живым и напряженным интересом устремилось к религиозным предметам, выдвинуло на первый план интересы духовно-нравственного развития на­рода»...

Проповедь «внутреннего» христианства не прохо­дила бесследно. Это был призыв к самодеятельности, религиозной и нравственной. И во всяком случае, это было диалектическое выравнивание просветительского обмирщения предыдущего века. Тогда сознательно старались оттеснить духовенство в социальные низы, растворить его в «среднем роде людей» (срв. обсуждение этого вопроса в Ека­терининской комиссии).

Теперь выдвигается идеал ученого и просвещенного духовенства, которому место именно на верхах. И в программу нового режима входит дать носителям религиозной идеи и вдохновения побольше места или участия во всей системе народно-государственной жизни. Дисциплина при Петре, воспитание при Екатерине, теперь знаком эпохи становится творчество...

В тогдашнем мистическом синкретизме[16] были и римско-католические эле­менты. Ж. Де-Местр в известном смысле сам принадлежал к истории тогдашнего русского мистицизма...

В молодости он прошел через масонский опыт, в своем мировоззрении многим был обязан Сен-Мартену, и в русские годы продолжал думать, что масонство не опасно для веры и государства, в странах некатолических.

Очень опасным считал он, напротив, библейское движение, которое он мог наблюдать в живом действии именно в России. И эти впечатления сказались на его теократическом синтезе. Как удачно заметил Гойо, когда Де-Местр писал свою книгу «О папе», он думал о двух странах, о Франции и о России... В кругах русской знати его влияние очень чувствовалось (срв. его письма к гр. А. К. Разумовскому, тогда министру, о народном образовании)...

И вообще в первые годы нового века сильно чувствова­лось влияние иезуитов. Достаточно припомнить имена аббатов Николя и Розавена. На короткое время иезуитам удалось даже достигнуть учреждения особого учебного округа для своих школ в империи, с Полоцкой академией в качестве административного центра (1811-1820).

На юге Одесса становится очагом прозелитизма, и в ней «благородный институт», вскоре преобразованный в Ришельевский лицей, - директором быль здесь Николь...

Однако, уже в 1815-м году иезуиты были удалены из обеих столиц, а в 1820-м и вообще из пределов империи, и их школы закрыты или преобразованы...

Латинское влияние этим, впрочем, не было остановлено вполне...

Але­ксандровская эпоха вся в противоречиях, вся в двусмы­сленности и двуличии. Все двоится в жизни и в мыслях...

И впервые завязывается открытый (хотя и не свободный) религиозно-общественный спор...

То было начало новой эпохи, бурной и значительной...

к оглавлению