6. Заключение

Война была временем духовно очень неспокойным и неблагополучным. Духовная опасность войны не была сразу осознана. Многим казалось тогда, что к историческим действиям нельзя и не следует прилагать нравственного мерила. Жизнь народов несоизмерима с личной нрав­ственностью, не поддается и не подлежит нравственной оценке.

Есть ценности, высшие, чем добро. И «категорический императив» слишком часто только мешает осуществлению этих высших ценностей, задерживает качествен­ное «повышение бытия». Эти «высшие ценности» слишком часто осуществимы только «по ту сторону добра и зла», только в конфликте с личной нравственностью.

«Если и есть мораль исторического процесса, то это мораль, несоизмеримая с моралью индивидуальной» (Н. А. Бердяев). И это значит, что нравственное сознание и в личной жизни не может быть безусловным мерилом...
Есть достаточные поводы отталкиваться от морального рационализма, кото­рый, действительно нередко разлагается в исторический нигилизм или негативизм (как у Л. Толстого).

Но есть и очень опасная нравственная близорукость в торопливом приятии творческого трагизма, в этом освобождении твор­ческой «стихии» в человеке от аскетического контроля зрячей совести. Здесь очень явно повторяются мотивы Ге­геля, и Маркса, отчасти Ницше. И эта реабилитация твор­ческого «эроса» в годы войны была показателем великой нравственной растерянности.

В годы войны, действительно, пробуждалась народная «стихия», но именно в своей ярости и буйстве. И всего больше тогда требовалось аскетическое трезвение и моральный контроль, точность морального суждения. В подсознательном скоплялись дурные мистиче­ские силы. Было время массового гипнотического отравления.

Отсюда все нарастающее беспокойство, тревога сердца, темные предчувствия, много суеверий и изуверства, прелесть и даже прямой обман. Темный образ Распутина остается самым характерным символом и симптомом этой зловещей духовной смуты...

В революции вся эта тем­ная и ядовитая лава вырвалась на поверхность и затопила дневную историю. В такой психологической обстановке все исторические трудности и противоречия оказывались в осо­бенности острыми. Это сразу же и сказалось в Семнадцатом году. Сказалось и в жизни Церкви, - на собраниях епархиальных и общих, правящих и частных. Это был именно прорыв стихии.

Отчасти это было и на Соборе. Наследие темного прошлого сказывалось, прорывалось, и не было изжито, умирено, претворено в мудрости творимого исторического синтеза. Для этого не было времени. Процесс продолжался и продолжается, но следить за ним историку трудно. Одно только ясно: Собор 1917-1918 годов не был последним решением.

Это было только начало, на­чало длинного, опасного и туманного пути. И на Соборе было слишком много противоречий, неразрешенность и даже неразрешимость которых с такой очевидностью вскры­лась в восстании «живой церкви» и во всей дальнейшей истории «обновленческого» движения и церковных расколов.

В одном только смысле Собор имел замыкаю­щее, заключающее значение. Окончился Петровский период русской церковной истории. И было восстановлено патриаршество.

«Орел Петровского, на запад­ный образец устроенного самодержавия выклевал это рус­ское православное сердце. Святотатственная рука нечестивого Петра свела первосвятителя Российского с его векового места в Успенском соборе. Поместный собор Церкви Российской от Бога данной ему властью поставит снова Московского Патриарха на его законное неотъемлемое место» (из речи арх. Илариона Троицкого, 23 октября 1917 г.)...

Но патриаршество было не столько восстановлено, сколько создано вновь. То не была реставрация, но творчество жизни. Не возврат за Петра, не отступление в ХVII-й век, но мужественная встреча с надвигавшимся будущим ...

к оглавлению