Константин Сигов: Свидетели правды: от «дела» Бейлиса к делу Глаголевых

Оправдание без вины осужденного человека (например, по фамилии Дрейфус или Бейлис) как исторически значимое, мировое событие - таков новый горизонт человечности, «просвет» на пороге XX века…

В открытие этого горизонта внес свою лепту свидетель защиты Менделя Бейлиса профессор-гебраист Киевской Духовной Академии священник Александр Глаголев [1]. Избавление от клеветы ни в чем не повинного согражданина, киевского еврея, обрело правовую силу прецедента, обозначило предел беззаконию.

Подсудимый (как это случается и сегодня) пассивно-«бездеятельно» претерпевал то, что на протокольно-тюремном языке именуется «делом». Снятие ложных подозрений и облыжных обвинений, оправдание человека: в такой отчетливой правовой форме приобрел широкую огласку, но, по сути, только приоткрылся смысл того большого исторического дела, с которым связано глаголевское имя.

Прямой, «физический» смысл этой инициативы (еще не отчеканенный в правовых формулах) выразил отец Александр Глаголев, когда встал на пути погромщиков, шедших крушить подольские лавки. Тогда с ним вышли против бесчеловечности прихожане храма Николая Доброго, верные своему настоятелю и другу. Но насколько одинок был его путь в последующие глухие годы, вплоть до допросов и гибели в 1937 году? Настоятель разрушенного храма Николая Доброго не принимал навязываемого ему статуса одиночки, изгоя, «отщепенца» - не следует и нам сводить его дело к «исключению из правила».

Первая мировая война годами фронтовой бойни, миллионами «оптовых смертей» (О. Мандельштам), казалось, изгнала лицо и личность с исторической сцены, заслонила приоткрывшийся горизонт новой человечности. Большевизм и гражданская война навязали тот взгляд на вещи (классы, группы, прослойки), который три четверти века не позволял ни различить размах глаголевского дела, ни вдуматься в его подлинный смысл.

Свидетелем правды, ключевым свидетелем глаголевского дела спасения людей стал Алексей Александрович Глаголев: четыре года спустя после гибели отца в Лукьяновской тюрьме, он принимает крест служения священника [2]. С первого дня (точнее, ночи) трагедии Бабьего Яра в Киеве спасительным ковчегом для многих еврейских семей стал дом Глаголевых на Подоле и Варваринская церковь. [3]

Праведниками мира провозгласил Израиль отца Алексея [4], Татьяну Павловну, Магдалину Алексеевну и Николая Алексеевича Глаголевых. В мире растет сознание фундаментальной значимости глаголевского наследия для «нового дыхания» иудео-христианского диалога в Восточной Европе.

Свидетельство из первых рук участницы тех событий, дочери отца Алексея и Татьяны Павловны Глаголевых, - воспоминания Магдалины Алексеевны передают сегодня читателю точный фактический материал, и вместе с ним важнейший элемент данных о деле их семьи: живой дух, который одушевляет его.

Именно этот дух освобождает от протокольно-тюремного новояза само понятие «дело» (этот акцент чекистов вошел в частотный словарь диссидентов, а в последнее десятилетие его консервируют архивисты). Здравый смысл и просто здоровое ощущение неискалеченной речи сопротивляются механическому повторению слов, которые Магдалина Алексеевна Глаголева не только берет в кавычки, но и переносит в совершенно иной нравственно-исторический контекст. Приведу из публикуемого текста два положения. Первое: «До закрытия Киевской Духовной Академиии в 1934 г. А. А. Глаголев был там профессором кафедры библейской археологии и древнееврейского языка. Кроме того, он знал 18 классических и европейских языков. И всей своей жизнью он опровергал излюбленные обвинения антирелигиозников в адрес духовенства: невежество, тунеядство, одурманивание народа в корыстных целях и т. д. Машина НКВД поставила задачу уничтожить этого священника и создала «дело» о якобы его «активном участии в антисоветской фашистской организации церковников»…

Отстранение этого набора убийственных «букв» (конденсат атмосферы патологической подозрительности той эпохи) возвращает возможность увидеть лицо человека, ясно запечатлевшееся в памяти его крестной дочери. Она заботливо отстраняет и другую крайность: неуместное восхваление глаголевского подвига по меркам той логики, для которой непредставимо величие исторического долга - «без всяких элементов тщеславия». Но в том-то и тайна его правды: «Для него характерны смирение и простота. Не та sancta simplicitas, о которой говорят в отношении ребенка или простака, много недопонимающего. А простота от мудрости. Мудрость и предельное незлобие - любовь к людям».

«Предельное незлобие» как новое определение правды - Божьей и человеческой - было явлено в том столетии, когда, казалось, озлобление и злопамятность были возбуждены до предела. От нас эти события требуют того редкостного качества, имя которого стереть не удалось: непамятозлобие. Его смысл выходит далеко за рамки психологии. Перемена ума («метанойа») предполагаемая непамятозлобием, глубже персональной незлопамятности. По сути, речь идет об изменении основных навыков отношения к миру, к Богу, к людям, к былому и к настоящему.

Злобу дня нас приучают оценивать согласно социологическим опросам «электората». С понятием «масса» играют в пасс ставящие себя вне ее или над ней. В приговорах нашему злосчастному прошлому не только журналисты, но и ученые без особых оговорок употребляют слова «все» или «никто». Такие «тотальные» рефлексы (называть ли их суждениями?) в спорах о тоталитарном наследстве, увы, зачастую даже не ставятся сознанием под вопрос.

Я отмечаю за собой этот грех, читая и перечитывая страницы глаголевских воспоминаний. Проходят годы и десятилетия, но так трудно вырваться из круга огульных приговоров, размашистых обобщений, безоговорочных вердиктов. Всеведение на службе обличительства стало такой расхожей монетой, что как бы не с руки проверять - а не фальшива ли она?

Взвешенность каждого слова и безпристрастная точность суждений в этих воспоминаниях представляет собой некую максиму. В свете её многие привычные элементы словаря придется пересмотреть. Разве возможно, прочитав такое, не отказаться от речевых жестов, узурпирующих божественное всеведение: «они как один», «все до одного», «ни один человек» и т. п.? Бросая камень подобных суждений, я не могу не участвовать в сговоре замалчивания (вольно или невольно, но отныне с сознанием дела) поступков и жизни этих свидетелей.

Ответственность и свобода в настоящем, как ни странно, зависят от глубины нашего удивления при встрече с такими поистине дивными людьми: нить живого предания - из уст в уста - так и не удалось разорвать? Тоталитарные машины, с востока и запада калечившие Киев, - так и не перерубили принявшийся здесь тысячелетний корень лозы иерусалимской? [5]

Око начальства проглядело (а наши схемы «тоталитарного человека» продолжают вычеркивать) эту странную личность, которая умудрилась не вступать ни в октябрята, ни в пионеры, ни в комсомольцы, ни, разумеется, в партию, и при этом потрудиться после войны треть века врачем, коллегой доктора Живаго. Типизировать или обобщать, опять-таки, я тут ничего не намерен. Невыдуманная подлиность духовной жизни человека «постпастернаковского» поколения сегодня предлагает больше вопросов, чем ответов. И первый вопрос не в биографических перипетиях автора открытых перед нами свидетельств, а в грубости наших социо-исторических методов для их истолкования.

Градация грубости, милостью небес, не безгранична [6].

Как быть с данными, бросающими вызов нашим теориям? Ум не находит для них места в наших схемах; но ощущению уже явлена мощь реальности неистребимой, одолевшей адовы круги уничтожения и в теории, и на практике [7]. Суть дела не упрятали ни в подвалах, ни под сукном: «Мой отец объяснял, что великомученики среди других христианских мучеников, называются так потому, что их не только много мучили, но, умирая в колизеях, на площадях, они воздействовали своим примером на других и те, в свою очередь, принимали мученическую смерть. У наших мучеников не было свидетелей. Они были лицом к лицу со своими мучителями. Поэтому о них нужно говорить не ради них, а ради живых, подвигая их на добро».

Тоталитарная идея изнасиловать историю «без свидетелей» была отброшена категорической неустрашимостью свидетельских показаний тех, кто «был там», видел и дает видеть происходившее другим. «Видите» - ключевой жест и рефрен в пронзительных строках 40-х годов о Бабьем Яре у Ольги Анстей:

…Видите этих старух в платках,
Старцев, как Авраам величавых,
И вифлеемских младенцев курчавых,
У матерей на руках?
Я не найду для этого слов.
Видите - вот на дороге посуда,
Продранный талес, обрывки Талмуда,
Клочья размытых дождем паспортов… [8]

О том, сколь трудно (но и неизбывно!) это свидетельское служение по самой природе вещей, дело говорит яснее слова и заодно с ним9.

Здесь мы приблизились к сути нашей проблемы.

- Преступные режимы были названы своим именем в свете свидетельств об Освенциме и ГУЛаге.

- Свет свидетельств не только табуировал практику тоталитаризма, но и опроверг квинтэссенцию его идеологии (все позволено «без свидетелей», без другого).

- В сумерках тотальных идеологий высвечена светом свидетельств только верхушка айсберга идеологий последних четырех столетий; но необозримый массив наших схем, понятий, навыков мышления по инерции исключает свидетельское измерение мысли о событиях [10].

В ХІХ веке всеохватно-энциклопедическому теоретизированию гегелевского типа бросил вызов Киркегор, опираясь на библейское повествование о первосвидетеле правды - Аврааме. В истолковании дела «рыцаря веры» родилась экзистенциальная философия, переменившая горизонт мысли ХХ столетия. После искушения миражами глобальных идеологий, мысль ХХІ столетия остро нуждается в возобновлении контакта с несговорчиво-конкретной реальностью, с первоистоками диалога Афин и Иерусалима. Опорой в таком деле будущему читателю и истолкователю может послужить библейская мощь глаголевских деяний [11].

Константин Сигов

30.07.2001

Примечания:

[1]. См. материалы дела М. Бейлиса: газета «Киевская мысль», 1913, 27 сентября № 267, стр. 5.

[2]. Летом 1941 года в оккупированной немцами Западной Украине.

[3]. См. В. Гроссман, И. Эренбург. «Черная книга» (глава «Священник Глаголев»). Вильнюс, 1993. С. 372-377.

[4]. Киев чествует ныне столетие со дня рождения Алексея Александровича Глаголева (родился 2 июня 1901 года в доме, возвращенном недавно Киево-Могилянской Академии по улице Волошская 8/5).

[5]. «Что слова, когда нам запрещен наш зеленый у Днепра святого Многохолмный наш Сион…» Ольга Анстей, «На реках вавилонских»

[6]. В ответ на методическую грубость при обсуждении одного из громких «дел» человечества минувших десятилетий прозвучала прямота тезиса, бьющего по рукам: «Дело Хайдеггера - не наше дело», (в статье В. В. Бибихина «Дело Хайдеггера»).

[7]. См.главу «Протиерей Александр Глаголев», открывающую книгу «Записки священника Сергия Сидорова», М., 1999, с.7-15.

[8]. Ольга Анстей. Собрание стихотворений. Киев, Радуга, 2000.

[9]. См. об этом в статье С. С. Аверинцева «Солидарность в вере гонимой», открывающей этот номер альманаха «Егупец», и в книге «София-Логос. Словарь» (Киев, Дух и Литера, 2001), но также и в «Стихе об уверении Фомы»: Что я видел, то видел, и что осязал, то знаю: копье проходит до сердца и отверзает его навеки...блаженны свидетели правды, но меня Ты должен приготовить.(Стихи Духовные, Киев, 2001, с.101).

[10]. Нашим расчетам с тоталитарным наследием еще предстоит радикальная трансформация, аналогичная той, которую произвело в высшей математике открытие «бесконечно малых величин».

[11]. См. книгу: Священик Александр Глаголев. «Купина непалимая». Киев, 2001

к оглавлению