1. Русская душа на роковом перекрестке. Завязка русской трагедии культуры

История русской культуры, вся она в перебоях, в приступах, в отречениях или увлечениях, в разочарованиях, изменах, разрывах. Всего меньше в ней непосредственной цельности. Русская историческая ткань так странно спутана, и вся точно перемята и оборвана.

«Для русской истории наиболее характерны расколы и катастрофические перерывы» (Н. А. Бердяев). Влияния в русском развитии вообще чувствуются сильнее, чем творческая самодеятельность. В самой народной душе противоречий и невязок гораздо больше, чем то допускали славянофилы или народники. Быт и бунт в ней странно сочетаются...

Петр Киреевский верно указывал, что Россия живет как бы во многоярусном быту. Это остается верным и о внутреннем быте, о тончайшем и внутреннем строении народной души. Издавна русская душа живет и пребывает во многих веках или возрастах сразу. Не потому, что торжествует или возвышается над временем. Напротив, расплывается во временах.

Несоизмеримые и разновременные душевные формации как-то совмещаются и срастаются между собой. Но сросток не есть синтез. Именно синтез и не удавался... Эта сложность души - от слабости, от чрезмерной впечатлительности... В русской душе есть опасная склонность, есть предатель­ская способность к тем культурно-психологическим превращениям или перевоплощениям, о которых говорил Достоевский в своей Пушкинской речи. «Нам внятно все - и острый галльский смысл, и сумрач­ный германский гений»...

Этот дар «всемирной отзывчивости», во всяком случае, роковой и двусмыслен­ный дар. Повышенная чуткость и отзывчивость очень затрудняет творческое собирание души. В этих странствиях по временам и культурам всегда угрожает опасность не найти самого себя. Душа теряется, сама себя теряет, в этих переливах исторических впечатлений и переживаний.

Точно не поспевает сама к себе возвращаться, слишком многое привлекает ее и развлекает, удерживает в инобытии. И создаются в душе какие-то кочевые привычки, - привычка жить на развалинах или в походных шатрах. Русская душа плохо помнит родство. И всего настойчивее в отрицаниях и отречениях...

Принято говорить о рус­ской мечтательности, о женственной податливости русской души... В этом есть известная правда...

Но источник болезни не в том, что пластичная и легкоплавкая «стихия» природной жизни не была скреплена и охвачена «лого­сами», не окристаллизовалась в культурном делании. Нельзя русский соблазн измерить и исчерпать в таком натуралистическом противопоставлении «природы» и «куль­туры». Этот соблазн рождается уже внутри куль­туры.

Вообще сказать, «народный дух» есть не столько биологическая, сколько историческая и творимая величина. Народный дух созидается и становится в истории. И рус­ская «стихия», это совсем не врожденный «аффект[1] бытия», не тот «древний хаос», природный и родимый, еще не прозревший, еще не просвещенный и не просветленный умным светом.

Это хаос новый и вторичный, хаос исторический, хаос греха и распада, падения, противления и упор­ства, - душа потемненная и ослепшая. Русская душа пора­жена не только первородным грехом, отравлена не только «природным дионисизмом».[2] Еще более обременена она своими историческими грехами, яже ведением и неведением. «Студных помышлений во мне точит наводнение тинное и мрачное»...

Действительный источник русской болезни не в этой «естественной» текучести народной стихии, скорее в неверности и непостоянстве народной любви... Только любовь есть подлинная сила синтеза и единства. И вот, русская душа не была тверда и предана в этой своей последней любви. Слишком часто заболевала она мистическим непостоянством. Слиш­ком привыкли русские люди праздно томиться на роковых перекрестках, у перепутных крестов. «Ни Зверя скиптр нести не смея, ни иго легкое Хри­ста»...

И есть в русской душе даже какая-то особенная страсть и притяжение к таким перепутиям и перекресткам. Нет решимости сделать выбор. Нет воли принять ответственность. Есть что-то артистическое в русской душе, слишком много игры. Душа растягивается, тянется и то­мится среди очарования. Но очарование не есть любовь. Не любовь и любование. Укрепляет только жертвенная и воле­вая любовь, не накат страсти, не медиумизм тайного срод­ства.

Но не было в русской душе именно этой жертвен­ности, не было этого самоотречения перед истиной, этого последнего смирения в любви. Душа двоится и змеится в своих привязанностях. И позже всего просыпается в рус­ской душе логическая совесть, - искренность и ответственность в познании.

Два соблазна зачаровывают русскую душу. Соблазн священного быта, это соблазн древней Руси, соблазн «старообрядчества», оптимизм христианского устроения на исторической земле, - и, как тень, за ним следует апокалиптическое отрицание в расколе. И соблазн пиетического утешения, этот соблазн новой «интеллигенции», западнической и народнической, в равной мере. По своему это тоже бытовой соблазн, очарование душевного уюта. Нет творческого приятия истории, как подвига, как странствия, как дела...

В русском переживании истории всегда преувеличивается значение безличных, даже бессознательных, каких-то стихийных сил, «органических процессов», «власть земли», точно история совершается скорее в страдательном залоге, более случается, чем творится. «Историзм» не ограждает от «пиетизма», потому что и сам историзм остается созерцательным. Выпадает категория ответственности. И это при всей исторической чувствительности, восприимчивости, наблюдатель­ности...

В истории русской мысли с особенной резкостью сказывается эта безответственность народного духа. И в ней завязка русской трагедии культуры...

Это христианская трагедия, не эллинская античная. Трагедия вольного греха, трагедия ослепшей свободы, - не трагедия слепого рока или первобытной тьмы. Это трагедия двоящейся любви, трагедия мистической неверности и непостоянства. Это трагедия духовного рабства и одержимости...

Потому разряжается она в страшном и неистовом приступе красного безумства, богоборчества, богоотступничества и отпадения... Потому и вырваться из этого преисподнего смерча страстей можно только в покаянном бдении, в возвращении, собирании и трезвении души... Путь исхода лежит не через культуру или общественность, но через аскезу, через «внутреннюю пустыню» возвращающегося духа ...

к оглавлению