Мой отец умер 15/2 октября 1918 года, но уже с 1915, кажется, года у него завелись кипарисовые четки. Такие они были легонькие и уютные, я и сейчас помню их на ладони. Для "мирского" священника это было, конечно, весьма необычайно: кругом было так называемое филаретовское духовенство. Этот термин, собственно, не имеет отношения к личности самого митрополита, а характеризует только определенную категорию людей. Может быть, при Филарете (Филарет (Дроздов, 1782-1867) - митрополит Московский с 1821 по 1867 год, один из самых влиятельных иерархов Русской Православной Церкви XIX века, выдающийся богослов. - В. В.) они были другие, но в этот период - перед и во время первой мировой войны - это были люди, в своем большинстве пребывающие с поразительным спокойствием в каком-то особом сытом благополучии. Есть одно трудное слово у апостола: "Страдающий плотию перестает грешить" (1Пет. 4:1). Плоть большинства батюшек не страдала. Помню, однажды за обеденным столом моя сестра стала что-то с похвалой говорить именно о "филаретовском" духовенстве. Отец, такой обычно терпимый и сдержанный, вдруг как-то весь сморщился и воскликнул: "Ох уж это мне филаретовское духовенство".
В последние годы жизни появилось у него и чтение Псалтиря совместно с мамой. Помню раскрытую книгу на столе, красную закладку и рядом лежащие кипарисовые четки. Отец прошел весь свой путь в большой дружбе со своей женой, от студенчества 80-х годов, когда он робко входил со своей статьей в приемную И. Аксакова, до испанки 1918 года.
Странное это было время, когда среди общего бездумного благодушия высших классов отдельные люди страдали страданием умирающей эры. Отец несомненно принадлежал к ним.
Эра давно умирала. В воспоминаниях Я. М. Неверова (ближайшего друга Станкевича) есть такое место, относящееся, очевидно, к 1830 или 1831 году. "Читаю ли я Евангелие? - спросил преп. Серафим, - Я, конечно, отвечал - нет, потому что в то время кто же читал его из мирян: это дело дьякона".
Чьим же делом стало это чтение пятьдесят лет после этого разговора? Конечно дьякона продолжали читать его, читали его и батюшки на всенощных, но кто читал из интеллигенции?
Отец родился в 1864 году в семье делопроизводителя по хозяйственной части Владимирского драгунского полка и матери-польки. В "Хронике моей жизни" Тверского архиепископа Саввы [6] есть такие строки: "Священник Фудель - интереснейший человек, внук немца заграничного, женившегося на русской, и сын отца православного по матери, но плохо говорившего по-русски. Окончил он курс в Московском университете по юридическому факультету, прослужил 3-4 года в Московском окружном суде, женился, съездил в Оптину пустынь два лета кряду и, с благословения почившего старца Амвросия, бросил службу, полгода учился церковным наукам в Вильне под руководством почившего архиепископа Алексия и рукоположен им священником в Белосток... Это мастер служения и замечательный проповедник" ("Хроника моей жизни", Троице-Сергиева лавра, 1911, т. 9, стр. 365-366. - В. В.).
Когда после окончания юридического факультета Московского университета он в 1889 году принял священство, это вызвало бурю со стороны родителей. Маловерие его отца тут вошло в союз с католическим изуверством матери. Успокоить отца оказалось даже легче, чем мать. Передо мною сейчас лежат два письма моего отца к родителям. Письмо к дедушке спокойно и полно различных обоснований правильности выбранного им пути. Характерно такое место: "Вас смущает то, что я хочу быть исключением из общего правила и, будучи юристом, идти в священники; правда, современное общество наше настолько холодно относится к религии, что многим покажется странным, как это человек с высшим образованием оказался и с высшим религиозным чувством. Но это оттого, что наше время такое мерзкое. Лет через 30 все это будет очень обыкновенно, а пока ужасно".
Письмо к матери было полно страдания, очевидно, если она его не прокляла, то, во всяком случае, низвергла на него все католические громы: "Исполняю Вашу просьбу, дорогая мамаша, отсылаю Вам Ваши образочки и крестик; не говорите, что я его обманом взял. Божие благословение можно приобресть только покаянием и молитвой, а не обманом. Ради Христа прошу Вас, мама, не вините папашу ни в чем; он ни в чем не виноват, разве только в том, что имеет доброе христианское сердце... Быть может, когда-нибудь в будущем Вы пожелаете меня простить, простить мое единственное непослушание; тогда Вы найдете во мне того же преданного и искренно любящего сына Иосифа".
Вот, оказывается, как трудно было стать служителем Христовым в 80-х годах прошлого столетия.
Приняв посвящение в Вильне, отец назначен на служение в Белосток, и здесь он сразу же столкнулся с другой стороной медали: духовенство, в которое он попал, приняло его как чужого. Об этом он пишет в одном письме к К.Леонтьеву от 1890 года. С Леонтьевым он познакомился в 1887 году, а первый раз увидел его в 1886 году в редакции "Русского дела" Шарапова, где он сотрудничал, и с тех пор был всегда с ним близок, хотя до конца жизни оставался больше "ранним славянофилом", чем леонтьевцем. Вот что он пишет: "Здесь (в Белостоке) мы (он с женой) подняли целую бурю, произвели целый переворот в здешнем обществе и вызвали яростные крики против нашего поста. Каковы здесь обычаи, можете судить по тому, что большинство священников в этом храме не знают, что такое пост, и даже Великим постом едят мясо. В оправдание такого порядка вещей указывают на недостаток и дороговизну рыбы и т. п. Вообразите, сколько нам здесь приходится выслушивать со всех сторон сожалений по поводу того, что мы разрушаем постом свое здоровье и т.д.".
Монастырский оптинский дух, с которым он начал служение, был, конечно, чужим и непонятным. Дальше в этом же письме он пишет: "Бываю я почти во всех интеллигентных семьях, и между тем буквально не с кем душу отвести в разговоре. Все или "безмыслие", или "недомыслие", или узкая специальность, съевшая человека, или просто хамство".
Но для того чтобы не ошибиться в понимании этого "оптинского духа" и того, как он сам его понимал, я приведу отрывок из некролога, написанного моим отцом на смерть оптинского старца о. Иосифа.
"Старец Иосиф, - пишет он, - не был так известен, как его духовный воспитатель о. Амвросий... Народ не толпился у его хибарки густой толпой в несколько сот человек, как это бывало при о. Амвросии... Но кто хоть раз побывал в его келии, посмотрел в его дивные по особенному выражению глаза, услышал его тихий, тихий голос, видел его радостную улыбку, не сходившую с изможденного лица, - тот уносил с собой то непередаваемое ощущение особенной благодарности, которое переживать можно было только в Оптиной... Достаточно было посмотреть на него, чтобы увидеть как в зеркале свой лик, искаженный буйным мирским нетерпением и гордостью, и устыдиться себя. Но что особенно поражало в о. Иосифе, - это его безграничная любовь, покрывающая собою всякую человеческую немощь. Казалось, он никогда не мог не простить кого-либо или наказать провинившегося хотя бы отеческим наказанием. Страшно ослабевший, изможденный и постом и болезнью, приковавшей его на много лет к постели, о. Иосиф встречал каждого входившего в его келью такою светлою, радостною улыбкой, как будто он только что был в Раю и хочет нам, беспокойным и мятущимся, передать оттуда нечто непередаваемое"...
Старец Иосиф умер в 1911 году. От 1907 года сохранилась такая запись свящ. П. Левашова: "Я увидел необыкновенный свет вокруг его головы, а также широкий луч света, падающий на него сверху, как бы потолок кельи раздвинулся" (Полный текст записи священника Павла Левашова воспроизведен в книге: Концевич И.М. Оптина Пустынь и ее время. Джорданвилль. 1970, стр. 305-308. - В. В.).
Отец Амвросий как-то сказал об о. Иосифе: "Вот я поил вас вином с водой, а о. Иосиф будет поить вас чистым вином".
Все это вместе, включая, конечно, и пост и подвиг, и есть тот оптинский дух, который привез мой отец в Белосток.
Что в этот период (ему было двадцать шесть лет) он был готов и способен говорить не только о посте, но и о Тургеневе, свидетельствует это же самое письмо, при котором он послал свои "стихотворения в прозе". В оправдание этой посылки он пишет: "Переход от великопостных мотивов к лирическим немножко странен и неловок. Но что же делать? Ведь под рясой у меня тоже бьется сердце, и сердце, кажется, довольно чувствительное. Соединение эстетики с религией, казавшееся для меня невозможным, осуществляется теперь в том, что я - священник - во вторую неделю Великого поста посылаю Вам свои "Лирические мотивы". Почему-то уж очень мне хочется их напечатать".
После дружеской критики Леонтьева "Лирические мотивы" печати не увидели. Да кроме того, окунувшись с головой в пастырскую работу, ему в дальнейшем было уже не до них. Кроме пастырской, шла большая работа в газетах и журналах. За тридцать лет литературной деятельности он участвовал в восемнадцати повременных изданиях и опубликовал около 250 статей и брошюр. Для них характерно полное отсутствие тем политических. Основное и единственное, что всегда держало в напряжении его внимание, это религиозно-культурное развитие личности и общества. Печатать он начал в 1886 году, т.е. уже после знакомства с И. Аксаковым. В 1887 году издал отдельной книжкой "Письма о современной молодежи" и послал ее с письмом к К.Леонтьеву в Оптину пустынь. С этого и началась их дружба. Первый раз в Оптину он попал в 1888 году, но до 1891 года, т.е. до смерти о. Амвросия он был там уже четыре раза. В 1892 году он был переведен в Москву, где еще больше погрузился в литературную работу, хотя эта работа сама по себе никогда не была его целью. В письме от 1891 года к Леонтьеву он говорит: "Я не забываю, что публицистика для меня не цель, а только средство для проповеди, и если в этой области я найду неблагодарность или "благоглупость", то это пустяки, потому что в других областях своей же деятельности я нахожу громадное нравственное удовлетворение и духовное наслаждение. Тем-то и велико и хорошо священство, что оно не замыкает дух в одну узкую область, а дает ему свободу воплощаться в самых разнообразных видах: богослужение, требоисправление, проповедь церковная, школьная деятельность, публицистика, духовное воспитание и т.д. и т.д."
В краткой формуле можно было бы так охарактеризовать всю совокупность его пастырской, проповеднической, литературной и школьной деятельности: апология чистого христианства. Особенно интересно для тогдашнего времени, что и школьную работу он вел именно так: почти весь урок его ученики или ученицы читали Евангелие, или он сам его читал, пояснял, дополнял параллельными местами. На вопросы по катехизису оставлялись последние минуты перед звонком. Ему, очевидно, хотелось преодолеть Я. М. Неверова и лишить дьякона монополии чтения этой книги.
Когда началась революция 1905 года, и большинство пастырей были в смятении, так как слишком долго в их сознании сращивалось тело церкви с больным телом умирающего строя, он сразу нашел правильное слово христианина, отвечающее на вопрос "что делать?" Вернуться к Христу - вот смысл ответа, который он вложил в одну из своих статей этого времени. Он пишет: "Ужас положения растет с каждым днем. Я говорю не о политическом положении страны, не о торжестве той или другой партии и даже не о голоде и нищете, неминуемо грозящих населению. Как пастырь церкви, я вижу ужас положения в том душевном настроении, которое постепенно овладевает всеми без исключения. Это настроение есть - ненависть. Вся атмосфера насыщена ею. Все дышит ею. Она растет с каждым часом: у одних к существующему порядку, у других - к забастовщикам; одна часть населения проникается ненавистью к другой... Чувствуется, что любовь иссякла... И в этом бесконечный ужас положения... К нам, пастырям церкви, обращаются наши прихожане с неотступной просьбой указать - где же выход, умоляют принять какие-либо меры умиротворения и спасения... У нас есть собственное оружие, которое всегда при нас и единственно только действенно к господствующему чувству. Это средство - общественная молитва к Господу Любви "о умножении в нас любви и искоренении ненависти и всякой злобы"... Что же? Неужели мы не воспользуемся нашим оружием? Или в нас оскудела вера в силу молитвы? Или же мы привыкли молиться только по указу консистории и будем ждать его?..."
Я не знаю, последовал ли "указ консистории" о молитве к Господу Любви, но даже в самом этом словосочетании есть уже точно какое-то кощунство. Очевидно, дело в этой области было очень плохо, и недаром еще "нотатки" старика Туберозова в "Соборянах" (см.: Лесков Н.С. Собрание сочинений в 11-ти тт. Т. 4. М. "Художественная литература... 1957. - В. В.) были политы горькими слезами одиночества и ужаса перед церковной действительностью. Этими же слезами полны письма еп. Игнатия Брянчанинова. "Все возрастающая бюрократизация церкви, - пишет Л. Тихомиров в своих воспоминаниях об отце [7], - пугала и предвещала недоброе". Он в этих воспоминаниях, между прочим, приводит один интересный факт. На Орловском миссионерском съезде 1901 года, где участником был и мой отец, была произнесена (М. Стаховичем) речь с цитированием стихов Хомякова:
Оттого что церковь Божию
Святотатственной рукой
Приковала ты к подножью
Власти суетной, земной...
У Хомякова это обращено к Англии, но в речи в Орле это было применено к царскому правительству в России.
Сохранилось еще одно письмо отца от 1898 года к свящ. Евгению Ландышеву, которое является, мне кажется, документом большого церковно-исторического значения. Оно вскрывает то положение, в котором находились истинные служители Слова в конце викторианского века.
"Дорогой во Христе собрат, о. Евгений. Получил Ваше письмо, читал, перечитывал со вниманием и с сердечным сочувствием к Вашей великой скорби. Но отвечать Вам берусь с нерешительностью. Чем могу помочь Вам? Что сказать?.. Несмотря на то, что добрых пастырей (и архипастырей из молодых) очень много... все-таки современное состояние нашего народа так плохо, что нужны неимоверные усилия, неимоверная работа со стороны той части духовенства, которая не изменила своему долгу и призванию, чтобы положить хоть некоторый предел народному разложению... Недостойные пастыри всегда были. И при Златоусте и раньше его на епископских кафедрах сидели сребролюбцы, развратники и т.д. И всегда это будет. И несмотря на это, Церковь всегда была и будет чиста и непорочна и пастырское звание всегда будет величайшим званием на земле... Что и говорить, отче, дело наше очень плохо. В народе наш авторитет подрывается, общество не любит, власть не поддерживает. Архиереи выдают нашего брата гражданской власти с головой, страха ради иудейска. Это совершенно естественный результат того несвободного состояния, в каком находится русская церковь со времени Петра Великого. Когда все это кончится, одному Богу известно".
"Что же делать?" - спрашивает он себя дальше. И в ответе на это письмо, по-моему, еще более ценно, чем в первой части, поскольку определение положения Церкви было уже достаточно сделано Достоевским, Соловьевым, славянофилами и Лесковым. Он пишет, соединяя иногда свои слова со словами своего архипастыря Алексия Литовского: "По моему глубокому убеждению, надо закрыть глаза на все происходящее вне нас и чего изменить мы не можем, углубиться в себя и всецело отдаться своему непосредственному делу. Необходимо прежде всего бодрствовать над самим собой, умерщвлять свои страсти и помыслы греховные, дабы не явиться кому-либо соблазном, и в то же время неленостно исполнять свои обязанности: учить, служить, наставлять. Затем, исполняя свой долг, надо непрестанно помнить, что священство есть величайший крест, возлагаемый на наши рамена Божественной Любовью, крест, тяжесть которого чувствуется сильнее теми иереями, кои по духу таковы, а не по одному названию... Каждый час, каждую минуту приходится им идти согнувшись, приходится терпеть жестокость и непослушание своих духовных чад, насмешки и дерзость отщепенцев Церкви, равнодушие представителей власти, приходится страдать молча, всех прощая и покрывая чужие немощи своей любовью. Таков закон, такова чаша наша. И "насколько вымирает в ежечасных страданиях естественная жизнь проповедника или пастыря, настолько лишь и только таким путем насаждается жизнь духовная в слушателях, в пастве...". Больно Вам, обидно, что правды нигде не видите, что все окружающее погрязло в формализме, угасивши свои светочи, - Вы не гасите свой огонь, сильнее его разожгите, бережней храните...
Раскольники песни поют около Вас, когда Вы служите, Вам больно, обидно, - не зовите следователя и земского начальника... прощайте и молитесь о заблудших, заставьте плакать с собой тех, кто с Вами молится, и только этим путем, только великим страданием сердца, соединенным с великой любовью, Вы растопите ту ледяную кору около себя, которую напрасно стараетесь пробить ударами кулака...
...Таков закон. Этот закон освятил своими страданиями Сам Искупитель".
Когда читаешь это письмо, с великим волнением вспоминаешь "Соборян" и думаешь: неужели после факта такого письма одного благонамереннейшего священника к другому такому же кто-нибудь усомнится в обоснованности скорби отца Савелия? И неужели действительно церковное руководство 60-х годов прошлого века приняло этот роман Лескова только как литературную блажь?
Окончание письма такое: "Но Вы знаете, конечно, что священство есть не только великий крест, но и великое счастье, величайший дар Божий на земле. Оно есть источник неизъяснимых духовных радостей, которые мирянам недоступны, и вот в этой радости иерей Божий почерпает ту силу, которая так необходима ему, чтобы не упасть под тяжестью креста. В молитвенном подвиге духа, в благодатной близости к престолу Божию почерпает он средство против уныния и обновления духом для продолжения трудов. Нет на земле никакого другого более высшего духовного наслаждения и радости как предстоять престолу Господню и совершать таинство Евхаристии... да не лишит же Господь Бог всемилостивый нас с Вами, честный отче, этого высшего наслаждения духовного до последней минуты нашей жизни! Будем молиться, терпеть, страдать и любить, а дальше - да будет воля Божия".
Письмо помечено 14 мая 1898 года, т.е. оно писано через девять лет после посвящения. Вот еще один документ того времени - письмо отца к свящ. М. Хитрову о школьной работе: "Настала пора отрешиться от мысли о непогрешимости программы церковноприходской школы. Мальчик, окончивший церковноприходскую школу, из всех дивных притчей Спасителя, в которых так осязательно выражено все учение христианское, обязан знать только три! Мальчик, вышедший из школы до окончания ее, ничего не знает о Лице Христа и учении Его, так как запрещается (подчеркнуто в письме) говорить об этом, пока не прошли Ветхого завета. А между тем таких (подчеркнуто в письме) детей большинство, так как в селах не кончают курса до 60% учащихся! С чем же они выходят из школы? Ну не грустно ли все это?".
Если "без указания консистории" пастырям было невдомек молиться о любви, то, конечно, логично и то, что "запрещалось" говорить о христианстве, "пока не прошли Ветхого завета".
В 1892 году отца перевели из Белостока священником "Мертвого дома" - московской Бутырской тюрьмы. - и он со всей горячностью своей натуры погрузился в громадную работу проповеди христианства среди заключенных. Это была целая эпоха жизни, продолжавшаяся пятнадцать лет и надорвавшая его силы. Для начала ее характерно письмо его к С. А. Рачинскому от 15 января 1893 года: "Причина моего молчания очень проста. Я просто-напросто, попав в Москву, завертелся в круговороте дел и забот... Тюремное дело такое сложное дело, что тут не только один священник, но и десять могли бы быть полезными. Это целый мир особых людей, более всего ищущих духовной жизни, помощи... Просто теряешься от той громадной области духовных нужд, какую представляет из себя тюрьма. Ведь здесь постоянно средним числом 2500 человек заключенных! Это целый городок людей духовно больных, людей, наиболее восприимчивых к духовному свету. И вот приходится теряться в громаде дел и впечатлений. Пойдешь по камерам, зайдешь в одну, другую - полдня прошло; как вспомнишь, что еще 45 камер, так и руки опускаются. А тут еще литературное дело; какое ни на есть, а все время отнимает часа три в день.
К тому же характер у меня самый противный: за все берусь, не рассчитывая своих сил и возможностей, всюду разбрасываюсь, затягиваюсь, поэтому никогда не вижу осязательных результатов своей большой, но бестолковой деятельности; от этого часто впадаю в уныние".
От этого же 1893 года, т.е. от первого года служения отца в тюремной церкви, сохранился еще один документ - письмо каторжника Никифорова к его знакомому в Гомель: "К нам в камеры каторжных стал очень часто ходить наш прелестнейший батюшка о. Иосиф, г-н Фудель, и при всяком посещении давал нам читать различные книги духовно-нравственного содержания... Он по приходе во всякую камеру положительно подвергался, так сказать, нападению со всех сторон наших каторжных арестантов, и каждый желал получить хоть какую-нибудь книгу для чтения... Нелишним считаю заметить, что появление в наших камерах священника был случай не просто обыкновенный, а выходящий из ряда обыкновенных... Это подтверждают и бродяги, проходящие через Москву в продолжение 10 лет раза по два, по три, которых я нарочно спрашивал: видели ли они когда-нибудь в камерах священника? Они всегда отвечали - нет, не видели никогда, это первый батюшка, который обратил на нас внимание".
Дальше в письме говорится об организации моим отцом, чрез этого же Никифорова, внутрикамерной школы грамотности. И в сохранившемся отчете отца за 1893 год есть такое место: "Один из заключенных (ссыльнокаторжный Козьма Никифоров) стал обучать грамоте своих товарищей посредством звуковой системы. Успехи были настолько неожиданно велики, что через три месяца 40 человек могли совершенно свободно читать и очень сносно писать, так что письма домой писали уже сами". Уже этого факта достаточно, чтобы понять причину любви к отцу со стороны заключенных.
При жизни отца все правые ящики его стола были заполнены арестантскими письмами, живыми знаками благодарности. Писали из тюрьмы, и с пересылочных этапов, и с поселения в Сибири, и с Сахалина. Один заключенный, шедший по этапу на каторгу, кажется, в течение полутора лет, причем последние 1500 верст он шел в кандалах пешком, прислал ему после прибытия целую рукопись своего, если так можно сказать, дорожного дневника, своеобразные "Записки из Мертвого дома", которые могли бы служить хорошим материалом для изучения тюремного быта того времени. Большинство писем было наполнено благодарностью за материальную помощь.
"Получаю от Вас 2 письма и 2 рубля, которые для меня были все равно как бы Господом Богом сброшены с неба, потому что Маня была положительно без юбки и за эти деньги справила себе юбку". Маня - жена, которая шла по этапу с мужем и дочкой. В конце приписка: "Добрейший о. Иосиф, если возможно, то пришлите по возможности для поддержания наших сил".
Вот другое письмо с Сахалина: "Уведомляем. Батюшка мы получили Вашего письма, которое Вы послали из 3 рублями".
"Просьба моя состоит в том, чтобы поддержать мои падающие силы в настоящее время при небольшом недостатке жизни" - это пишут из бутырской камеры.
Вот из Иркутского централа: "...остаюсь молящий Бога за Ваше здоровье за тот гостинец, который Вы дали нам в Москве (5 р.) и многих от большой нужды избавили". Из того же централа: "Во-первых чувствительно благодарю Вас за присланный мне гостинец к празднику Рождества Христова".
Может быть, еще большим делом, которое отец делал для заключенных, было соединение мужей с женами. Ряд писем полон их криками о помощи или благодарностью за помощь в этом. Вот одно из таких писем: "Я к вам с глубокой скорбью, у меня очень большое горе, в котором я прошу вашей помощи. На днях этой недели отправили мужа моего в партию, пошел в Сибирь, а я с маленьким ребенком осталась здесь (в тюрьме). Зачем он меня покинул не знаю, мы так любили друг друга. Я скорее ожидала смерть чем этой разлуки. Не знаю кого винить. Виноват всему начальник, такой строгий режим лишил нас всего... Покорно прошу вас батюшка попросите начальника за меня, напишите от себя в Главное Тюремное Правление чтоб меня выслали вслед за мужем".
А вот письмо от другого лица: "Здравствуй пресветлейший батюшка... Очень благодарю вам, што меня соединили с женой, за сто мы молимся Богу за вашего здоровья..." Подпись: Константин Антонов, Сахалин. От этого Антонова сохранилось и первое письмо: "...всепокорнейше прошу вас дать мне страждующему защиту, чтобы представить разом в мою отправку вышеупомянутую законную жену и умоляя глубокими слезами повторяю покорнейше прося не оставить моей просьбы". Просьба, очевидно, "не оставлялась", писались заявления и письма, велись переговоры, шла большая работа по пробиванию стены бюрократизма или бездушия.
Вот письмо из самарской тюрьмы: "Как дела идут о моих малютках?., умоляю Вас ради Господа, не поставьте себе в труд уведомить меня о деле касательно моих детей, есть ли какая надежда?.. Кроме Бога и Вас нет к кому обратиться".
Всем этим горем, слезами человеческими и человеческой радостью полны письма, чередуясь с призывами о помощи духовной. "Я, многогрешный преступник Петр,- читаю в одном письме из Бутырской камеры,- прибегал к помощи властителей наших, начальству, но оно не желает не только излечить мою душу, но не хочет даже и вести об этом речь. Со слезами и больной душой прошу, батюшка, Вашего духовного лекарства... Батюшка! помоги мне, дай мне место, где бы я мог излить свои горькие слезы..."
А вот просьба о Псалтири: "Покорнейше прошу вас батюшка пожертвуйте мне Псалтирь вашу память. Мне так хочется читать Псалтирь, все бы я читал и даже во сне снится, что я Псалтирь читаю". Это письмо тоже из Бутырской тюрьмы, а на некоторых конвертах арестантских писем из Сибири имеются пометки рукой отца: "Купить книг на (столько-то) рублей и отослать".
Его любили не только каторжане. Дом, где мы жили, стоял против Пугачевской башни. Помню, я семилетний играю где-то около нее, а какой-то служащий тюрьмы идет мимо и приветливо мне говорит: "А ты знаешь, что твой отец теперь стал протоиереем?" Я не понимаю, что такое протоиерей, но чувствую, что этот человек радуется за моего папу. Когда он умирал в 1918 году, отходную читал очень ему преданный второй священник тюремной церкви о. Дмитрий.
Но любимый каторжниками батюшка, наверное, уже давно вызывал недовольство начальства. Пятнадцать лет такой широкой христианской деятельности, не дожидавшейся "консисторских указов", закончились в 1907 году. Поводом к этому, очевидно, послужил отказ отца ввести политику в свою христианскую проповедь.
Сохранились копии отношений московского губернского тюремного инспектора и ответов на них отца. Первым отношением предлагалось организовать в коридорах тюрьмы беседы на духовно-нравственные темы с обязательным посещением их арестантами. Отец отвечал так: "Духовно-нравственные чтения и беседы велись всегда в тюремной церкви и школе. Вызывались для этого из числа арестантов только желающие, так как я не нахожу возможным принуждать (зачеркнуто более резкое: "насиловать совесть") кого-либо участвовать в духовно-нравственной беседе, ибо принуждение в этом случае не уменьшает, а укрепляет противорелигиозное настроение, в ком оно есть. В настоящее время такое настроение преобладающее среди каторжников, ибо из них более половины осуждены за политические преступления. Беседа на религиозные темы с такими людьми тотчас же переходит на почву социально-политическую и возбуждает страсти, а не умиротворяет".
В своем ответе на это тюремный инспектор указал, что "в последнем случае вина всецело лежит на священнике, не умеющем руководить беседами и умиротворять страсти.... Обязанности тюремного священника не исчерпываются церковными службами и проповедями на узкой почве укрепления в заключенных начал православия..." "Вся нравственная жизнь заключенного... все помыслы и влечения сердца должны быть под моральным контролем тюремного пастыря". В заключение этого второго отношения говорится: "Конечно, здесь важен почин, энергия... и не казенное исправление должности священника, обязанного служить определенные дни за определенное вознаграждение при готовой квартире".
Эта переписка велась с февраля по апрель 1907 года, а в конце сентября этого же года "пресветлейший батюшка", как его называли каторжане, не считавший, что проповедь христианства есть "узкая почва", не пожелавший быть "моральным контролером" арестантских помышлений, не умевший "насиловать их совесть", да притом еще служивший "за определенное вознаграждение и при готовой квартире", переехал в маленький и бедный приход на Арбат.