Два латинских слова «Ave, Maria» («Радуйся, Мария») знает каждый. И это не случайно. Латынь - это, конечно, язык римлян и их великих поэтов Горация и Овидия. Это язык средневековой науки, прежде всего философии и медицины, но, кроме всего прочего, это язык молитвы. Безусловно, с молитвой латынь связана прежде всего для Запада, где вплоть до XX в. в католических храмах служили почти исключительно по-латыни, но и для России, ибо каждый, кто любит музыку, знает такие слова, как «Miserere», то есть «Господи, помилуй», «Requiem aeternam» - «Вечный покой», и другие. Без латыни почти невозможно представить себе Реквием Моцарта и многие произведения Баха.
Она слышится даже там, где нет пения, как, например, в первой прелюдии «Хорошо темперированного клавира» у Баха, которая написана на мелодию «Ave, Maria». Столетиями звучала латынь под сводами Нотр-Дама в Париже, Реймского, Руанского, Миланского соборов, и поэтому теперь просто невозможно готическую архитектуру отделить от средневековой латыни и григорианского пения, не случайно же Гете, перефразировав греческого поэта Симонида с Кеоса, сказал, что архитектура - «это застывшая музыка».
Латынь средневековых гимнов по сравнению с языком Цицерона или Горация очень проста; это и понятно, так как для их авторов она все же была не совсем родным языком. Сочинять стихи на латыни для церковных поэтов иногда было трудно, на провансальском они писали с большей легкостью, но именно это придает латинским песнопениям особый колорит, ибо к каждому слову, включая междометия и союзы, их авторы подходят бережно, даже с трепетом, как подходят к святыне во время богослужения.
Огромное влияние на латинские гимны средневековья оказала Вульгата, то есть перевод Библии (как Ветхого, так и Нового Завета) на латинский язык, сделанный блаженным Иеронимом в конце IV в. н. э. Иероним работал в том самом Вифлееме, где родился младенец Иисус: вспомним гравюру Альбрехта Дюрера, на которой этот подвижник и ученый изображен за рабочим столом в своей келье, а на пороге перед ним лежит лев.
Иероним передавал в своем переводе текст еврейского оригинала, сравнивая его с греческим переводом Ветхого Завета (Септуагинтой), дословно, стараясь не нарушать порядка слов. Не менее точен и его перевод Нового Завета. Но при этой почти фантастической точности он сумел передать его поэтическую природу. Греческие переводчики в свое время сделать это не сумели, и это резко отличает Вульгату от Септуагинты. Иероним сравнивал библейские тексты со стихами греческих и римских поэтов, которых он знал прекрасно, но, разумеется, не считал возможным переводить Библию, укладывая ее в стихотворный размер. Для того, чтобы показать, сколь красиво звучат псалмы в оригинале, он пошел по другому пути - ввел в свой дословный, сделанный слегка ритмизированной прозой перевод большое число фонетических повторов (аллитераций, анафор и т. д.):
Хвалите Его, солнце и луна,
Хвалите Его, все звезды и свет, -
Говорится в псалме 148. Вот как переводит это место Иероним:
Laudate eum sol et luna,
Laudate eum omnes stellae et lumen.
Звук «l» присутствует почти в каждом слове, что делает стих удивительно легким, звучащим и звонким - звенящим как колокольчик. На трехкратном повторении слога «re» построено начало Псалма 21; звучность повтора усиливается тем, что в каждом слове стиха присутствует гласный «e», причем в длинных словах он повторяется по два раза:
Deus, Deus meus, respice in me
Quare me dereliquisti…
Боже, Боже мой, воззри на меня,
Почему Ты меня оставил…
Еще более показателен случай с пятидесятым, или Покаянным, псалмом, латинский текст которого построен на многократном повторении согласного «m»:
Miseree mei, Deus,
Secundum magnam misericordiam tuam
Et secundum
Multitudinem miserationum tuarum
Dele iniquitatem meam.
Помилуй меня, Боже,
По огромному Твоему милосердию
И по множеству милости Твоей безмерной
Изгладь мои беззакония.
В своем переводе Библии на латинский язык Иероним придал псалмам особую звонкость, которая станет отныне одной из главных черт латинской церковной поэзии. Эта звонкость, разумеется, пришла сюда из поэзии римской, ибо Иероним был большим ее знатоком и ценителем.
Звонкость бросается в глаза у Вергилия и особенно у Альбия Тибулла - оба жили во времена Августа в I в. до н. э., но нигде она не поражает так сильно, как в стихах у гимнографов латинского средневековья.
В Новом Завете большое место занимает мистика света. «Свет во тьме светит», - говорится в начале Евангелия от Иоанна. Сам Христос называется здесь «светом истинным, который просвещает всякого человека, грядущего в мир» или «светом дня мира».
Апостолы в своих посланиях тоже постоянно говорят о свете: Бог пребывает в свете неприступном (Павел) и призывает человека «из тьмы в чудный свой свет» (Петр), ибо Он сам «есть свет, и нет в Нем никакой тьмы» (Иоанн).
Что же касается Христа, то автору новозаветного Послания к евреям он представляется сиянием славы Бога Отца. Итак, если форма латинских гимнов высокого средневековья связана прежде всего с многочисленными звуковыми повторениями, то их содержание - с учением о свете, который «пришел в мир» и своим сиянием освещает сердца верующих. Такие слова, как «свет» (lux, lumen), «сияние» (splendor), «блеск» (fulgor) и т. п. встречаются в латинских средневековых гимнах едва ли не в каждой строке. Стихи того времени, когда первыми витражами украшались средневековые храмы, действительно излучают «сияние внутреннего света», как говорил Фома Кемпийский.
Начиная с IX в. в латинской церковной поэзии появляется рифма; гимны без рифм теперь почти не сочиняются, а поэтому кажется, что стихи эти наполнены колокольным звоном:
Младенец ныне родился,
Иерусалим, возрадуйся…
Тексты этого времени, прежде всего написанные Бернардом Клервосским (1092-1153), отличает удивительная ясность, даже прозрачность (claritas или liquiditas); заключается она как в простоте языка и немногословии, так и в особенном свете и сиянии, действительно заставляющем вспомнить о готическом витраже, скажем, Шартрского собора или парижской Сент-Шапель:
Весть о пасхальной радости
Нам солнце шлет сиянием,
В лучах зари стоящего
Иисуса зрят апостолы.
На теле раны звездами
Сверкают; с удивлением
Об этом возвещают нам
Свидетели надежные. [6]
Свет вообще занимает очень важное место в готике. «В этом страстном трепете теней и света, которым сообщается ритм всему сооружению в целом и вызывается в нем жизнь, и состоит дух готического искусства», - писал Огюст Роден в замечательной книге «Соборы Франции». Многочисленные звуковые повторы и рифмы, наполняющие гимны средневековых латинских поэтов, делают их почти не переводимыми на другие языки.
Если в оригинале эти стихи сверкают, переливаются всеми цветами радуги и искрятся, то в переводе сразу обнажается предельная простота их содержания. Оказывается, в подавляющем большинстве случаев в этих гимнах нет ничего, кроме простейших молитвенные формул, известных по древнейшим песнопениям, таким, как «Свете тихий» и «Тебя Бога славим».
Это и понятно: слова в молитве играют, с точки зрения богослова, вспомогательную роль, они должны помочь молящемуся «войти в безмолвие», но не более. Суть церковного гимна заключается в том, что он ориентирует на самоуглубление и подталкивает человека, его слушающего, повторяющего шепотом или поющего в храме во весь голос, «закрыв телесные очи, - как скажет потом Серафим Саровский, - погрузить ум внутрь сердца».
В ХХ веке хорошо писал об этом известный французский писатель романист Франсуа Мориак (1885-1970), бывший глубоко верующим человеком и оставивший несколько книг о своей вере: «У молитвы есть свой собственный язык, который надо найти каждому из нас самостоятельно. При этом молитвы, предлагаемые церковью должны быть не более чем отправной точкой или взлетной полосой»
Для того, чтобы текст гимна выполнил роль «взлетной полосы», он не должен быть сложным для восприятия, дабы не отвлечь внимания молящегося от молитвенной сосредоточенности, не подавить его личное «я», ибо если оно не раскроется, молитвы не получится.
Простота и безыскусность отличают не только слово в молитве, но и музыку церковного гимна. В своем «Гении христианства» Франсуа Рене де Шатобриан (1768-1848), весьма серьезно изучавший христианское искусство, писал: «Перголези явил в «Stabat Mater» все богатство своего дарования, но удалось ли ему превзойти безыскусное церковное пение… пожелав сделать всякий стон души не похожим на предыдущий он не учел одной из основ теории страстей. Разнообразие неизбежно рассеивает внимание и тем самым исключает печаль, а чувству необходима сосредоточенность».