Война

В любые кандалы пусть закуют,
Лишь был бы лик Твой ясен и раскован.
И Соловки приму я, как приют,
В котором ангелы всегда поют.
Мне каждый край Тобою обетован.
Из стихотворения «Парижские приму я Соловки».

22.VI.1937



Мучений и смерти она не боялась и тогда, когда гитлеровские войска вторглись во Францию в трагические дни мая и июня 1940 года. «Мать спокойна», - отмечает Мочульский и передает ее собственные слова: «Я не боюсь страданий и люблю смерть». В этом же духе она писала:

Только б час настал последний.
В долгий путь теперь иду;
Надо мной не властен страх.
Только б час настал последний.
В самом сладостном бреду
Вижу спутников в гробах.


"Я не только к Отцу хочу в вечность, - разъясняла она в статье «Рождение в смерти», - я хочу нагнать моих любимых братьев и детей, которые уже родились в смерть, то есть в вечность, я хочу вечного и неомраченного свидания с ними. И если это свидание будет, - а я знаю, что оно будет, - то все остальное не так уже и важно. Бухгалтерская книга жизни будет подытоживаться не здесь, когда она еще не вся заполнена, а там. И в расходе будут стоять только две статьи: два рождения, или, вернее, две смерти человека, а в приходе будет одно слово: «вечность»". Эти же мысли она обобщила в одном стихотворении тридцатых годов, написанном за месяц до Гаяниной смерти:

О, смерть, не тебя я полюбила.
Но самое живое в мире - вечность,
И самое смертельное средь мира - жить.


«Если немцы возьмут Париж, я останусь со своими старухами, - говорила она. - Куда мне их девать?» Некоторые друзья уговаривали ее покинуть Париж. «А зачем я уеду? Что мне здесь угрожает? Ну, в крайнем случае немцы посадят меня в концентрационный лагерь. Так ведь и в лагере люди живут».

Единственно, куда хотелось бы переселиться, это на родину. «Мне более лестно погибнуть в России, чем умереть с голоду в Париже». Даже в концлагере она продолжала мечтать об этом: «Я поеду после войны в Россию - нужно работать там, как в первые века христианства, - проповедовать имя Божье служением, всей своей жизнью»; «на родной земле слиться с родной Церковью».

Задолго до войны она предвидела грядущий катаклизм. В ноябре 1938 года в статье о нацизме она писала: «Христианству сейчас нельзя закрывать глаза на новую и огромную опасность, окружившую Церковь. Да оно и не закрывает […]. Но как бы ни была велика эта опасность, какими бы бедами, потрясениями, войнами и гонениями ни грозило новое язычество, есть в этом и известная польза: вещи стали на свои места, каждый должен делать выбор, враг не прячется, не лицемерит». А в кружке, который собирался на квартире И. И. Фондаминского, она говорила, что «предчувствует неслыханную катастрофу; культура кончена. Мы вступаем во времена эсхатологические […]. Неужели вы не чувствуете, что конец уже близок, «при дверех?»". Свойственная ей тревога о наступлении срока получила новое оправдание и новое измерение из-за политических, а потом и военных событий.

Но это не означало, что первоначальные немецкие победы заставляли ее отчаиваться в конечной победе союзников. Осенью 1940 года, в разгар немецких налетов на Англию, она просила Мочульского записать ее предсказание: «Англия спасена. Германия проиграла войну». А когда немецкие войска вторглись в СССР, она сказала: «Я не боюсь за Россию. Я знаю, что она победит. Наступит день, когда мы узнаем по радио, что советская авиация уничтожила Берлин. Потом будет «русский период» истории […]. Все возможности открыты. России предстоит великое будущее. Но какой океан крови!».

В самые же темные дни войны, в декабре 1941 года, она писала:

Ис. 21:11-12

Ночь. И звезд на небе нет.
Лает вдалеке собака.
Час грабителя и вора.
Сторож колотушкой будит.
- Сторож, скоро ли рассвет?
Отвечает он из мрака:
- Ночь еще, но утро скоро,
Ночь еще, но утро будет.

10 октября 1939 года, за несколько дней до престольного праздника лурмельской церкви, появился новый ее настоятель, духовный сын о. Сергия Булгакова, священник Димитрий Клепинин: из всех, до того там служивших, самый неопытный, самый скромный, но (как вскоре обнаружилось) самый подходящий. Со времени своего рукоположения в 1937 году он служит во Введенской церкви при РСХД, а с 1 октября 1938 года и в Озуар-ла-Феррьер. Хотя он был на двенадцать лет моложе матери Марии и совершенно иным по темпераменту - немногословным, спокойным, смиренным, - он своей преданностью от нее не отличался: «когда вопрос касался Христовой Истины, он становился непоколебимым». При этом пастыре «необычайной доброты и жалости к другим, который всегда и при всех условиях шел на помощь несчастным», «Православное Дело» вступило в новое русло, а мать Мария могла полагаться на постоянную моральную и духовную поддержку.

Пасха 1940 года, последняя перед оккупацией, праздновалась на Лурмеле с большим подъемом. Война не помешала множеству молящихся собраться на пасхальную заутреню. Все приняли участие в торжественном крестном ходе символе того хождения «по прошествии Субботы, на рассвете первого дня недели» (Мф. 28:1), когда ко Гробу Господню отправились жены-мироносицы. Чтобы вместить по возможности больше народа, заутреню служили в зале столовой самого дома, где на возвышении устроили временный престол. «После заутрени - праздничная суета, христосование, поздравления. Толпа расходится. Оставшиеся идут в церковь на литургию. Все причащаются».

Мочульский отметил, что один стих из пасхального Евангелия отразил и в каком-то смысле изъяснил положение молящихся в государствах, которым вскоре предстояло подпасть под гнет нацистов: «Свет во тьме светит, и тьма не объяла его» (Ин. 1:6). «За тонкими стенами убогой церкви-гаража - тьма войны, тьма страшной весны 1940 года», внутри же - пасхальное сияние, победа Воскресения. «Море горящих свечей […], бело-розовые ветви цветущей яблони, белая сирень, лилии, нарциссы»; новое облачение из белого шелка, сшитое матерью Марией для о. Димитрия. Он же звонким, ликующим, победным голосом восклицает: «Христос Воскресе!»; переливается ответный гул: «Воистину Воскресе!». Горящая свеча снизу освещает лицо матери Марии: «Глаза ее заплаканные и счастливые».

О Пасхе в военное время она писала:

«Вот сейчас, в данную минуту, я знаю, что сотни людей встретились с самым серьезным […], - со смертью, я знаю, что тысячи и тысячи людей стоят на очереди. Я знаю, что матери ждут почтальонов и трепещут, когда письмо опоздает на один день, я знаю, что жены и дети чувствуют в своих мирных жилищах дыхание войны.

И, наконец, я знаю, всем своим существом знаю […], что в эту минуту Бог посещает Свой мир. И мир может принять это посещение, открыть свое сердце […], - и тогда мгновенно соединится наша временная и падшая жизнь с глубиной вечности, тогда наш человеческий крест станет подобием креста Богочеловеческого, тогда в самой нашей смертельной скорби увидим мы белые одежды ангела, который нам возвестит: Его, умершего, нет во гробе. Тогда человечество войдет в Пасхальную радость Воскресения.

Или… Может быть, даже не будет хуже, чем было, будет только так, как было. Еще раз - который уже - пали, не приняли, не нашли путей преображения.

Старая, пыльная, скорбная земля в пустом небе несется в вечную пустоту. Мертвенное человечество радуется малым удачам и огорчается малыми неудачами, отказывается от своего избранничества, кропотливо и усердно натягивает на свою голову крышку гроба».

Чтобы русские эмигранты, служащие в рядах французской армии, не забывали о своем «избранничестве», она обратилась к ним в Письме к солдатам: «Берегите в себе внутреннего человека, подвергающегося гораздо более страшным испытаниям, чем человек внешний. Сохраните себя, сохраните чистоту вашей молодости, не относитесь к войне как к чему-то естественному, не примите ужаса и греха жизни на самую жизнь».

Поражение Франции усугубило эти испытания. Голод и бездомность сопровождались общим упадком морали, вызванным позором поражения и оккупации страны. «Сейчас не до идеологии, - говорила мать Мария. - Зимой будет голод. Нужно спасать погибающих».

К концу лета мэрия пятнадцатого парижского округа объявила столовую на Лурмеле муниципальной, и к фасаду была прикреплена внушительная вывеска: МУНИЦИПАЛЬНАЯ СТОЛОВАЯ №9. Во дворе мать Мария открыла ларек для продажи необходимых продуктов. Продукты (и без того дешевые: они добывались, как обычно, на центральном рынке) продавались по себестоимости.

Ежедневный распорядок жизни на Лурмеле внешне мало чем отличался от предвоенного. По праздникам, воскресеньям, средам и субботам служилась литургия. Ежедневно готовили обед. Жидкие супы и постные блюда доставлялись около полудня из мэрии: на Лурмеле прибавляли, что имелось под рукой, чтобы казенные блюда стали питательнее, да и аппетитнее. Послеобеденное время уходило на отчеты, на заполнение бланков. Мать Мария посещала больных, принимала посетителей у себя. День заканчивался поздно. А на рынок надо было отправляться до рассвета.

Распорядок будто бы знакомый: зато как все изменилось вокруг! Продуктов становилось все меньше; количество же нуждающихся в питании все росло. А личные проблемы, с которыми обращались к матери Марии, неизбежно обострялись условиями оккупации:

И стал тюрьмою
Огромный город. Сталь, железо, медь
Бряцают сухо. Все подвластно строю.

Для русских в зоне оккупации 22 июня 1941 года последовали новые ограничения и испытания. В одном Париже в этот день было арестовано около тысячи эмигрантов. В других городах - еще большая пропорция русских, там проживающих. Среди арестованных были и друзья матери Марии, в том числе Л. А. Зандер, Ф. Т. Пьянов, И. И. Фондаминский. Задержанных отправили в Компьенский лагерь, находившийся километрах в ста на северо-восток от Парижа. С этим лагерем в дальнейшем суждено было познакомиться и другим членам «Православного Дела».

В числе заключенных находился И. А. Кривошеин. В конце июля он был освобожден. Его товарищи по заключению, чья судьба еще не была решена, поручили ему организовать помощь как заключенным в лагере, так и их семьям, - многие из которых лишились средств к существованию. Чтобы осуществить это задание, И. А. Кривошеин обратился с просьбой о помощи к С. Ф. Штерну (человеку исключительной душевной доброты и чуткости), который уже годами занимался сбором пожертвований и оказанием помощи нуждающимся эмигрантам.

Штерн согласился помочь и посоветовал Кривошеину обратиться также и к матери Марии. Это была их первая встреча. Мать Мария приняла его ласково и сразу дала свое согласие на совместную работу. На Лурмеле был образован негласный комитет, в который (помимо матери Марии, С. Ф. Штерна и И. А. Кривошеина) вошли о. Димитрий Клепинин, С. В. Медведева и Р. С. Клячкина. С разрешения о. Димитрия, продовольственные посылки отправлялись в лагерь от имени лурмельской церкви.

Раз в неделю на Лурмеле собирали и упаковывали эти посылки. В работе принимали участие жены и родственники заключенных. На следующий день О.А. Игнатьева отвозила посылки в Компьень: организация французского Красного Креста предоставила матери Марии грузовик для этой цели.

Комитет занялся также сбором пожертвований и раздачей пособий семьям заключенных. Сергей Федорович Штерн взялся продолжить такую деятельность в пользу всех преследуемых оккупантами. Со своей задачей он справился прекрасно.

В Компьенском лагере совершилось крещение Ильи Исидоровича Фондаминского. Он был евреем. Родился он в 1880 году от состоятельных родителей, правоверный иудаизм которых он уважал, но с юности уже не разделял. Еще в молодости он посвятил себя делу социализма и принимал деятельное участие в только что образовавшейся эсеровской партии. Принадлежность к ней заставила его эмигрировать в Париж как после революции 1905 года, так и после Октября.

Этот человек бескорыстного великодушия и беспредельной доброты, который «никогда никому не читал наставлений, никогда ни от кого ничего не требовал […], ничего для себя не хотел», был ближайшим другом основателей «Православного Дела». «Трудно сказать, кто на кого влиял больше - мать Мария на него, или он на мать Марию, - говорил Ф. Т. Пьянов. - Однако с уверенностью можно сказать одно: у них были одни и те же мысли, язык, идеал христианской любви […], общая обращенность к страждущему миру и жертвенность. Еврей, в то время некрещеный, он переживал в Церкви то, к чему мы, традиционно православные, глухи».

Когда знакомые недоумевали, почему он не принимает крещения, он обычно ссылался на личное недостоинство. Возможно, что в его нерешимости некоторую роль играла и лояльность к еврейскому народу: «не болея особенно еврейскими проблемами, он не хотел разрывать связи с еврейским народом, прежде всего с кругом друзей, родных и близких, для которых религиозное и национальное были связаны неразрывно». Теперь настала пора эти препятствия преодолеть.

После всенощной под праздник Рождества Богородицы (20 сентября 1941 года) священник Константин Замбржицкий, настоятель Свято-Троицкого храма в Клиши, сам находившийся в заключении, крестил его в православной церкви, устроенной о. Константином в одном из бараков. По просьбе Фондаминского, крещение было совершено втайне. На следующий день немцы разобрали церковь. Праздничную литургию, на которой впервые причащался новопросвещенный Илия, пришлось служить в комнате священника. По свидетельству крестного отца, Ф. Т. Пьянова, Фондаминский был вдохновлен и радостен. «Я чувствую себя прекрасно, - писал он сестре, - и уже давно, давно не чувствовал себя таким спокойным, веселым и даже счастливым». Одному парижскому другу он писал, что он теперь готов на все («и на жизнь, и на смерть»); он познал, «что такое благодать».

Фондаминского вскоре после крещения перевели в местный госпиталь вследствие язвы желудка. Мать Мария могла его навещать. Был обдуман план побега через «свободную» зону Франции в США. Но Фондаминский решительно отказался от этого: он хотел разделить судьбу своих братьев, родных по плоти (Рим. 9:3). Как отметил Г.П. Федотов, «В последние дни свои он хотел жить с христианами и умереть с евреями».

В этом решении он был непоколебим. В августе 1942 года, накануне своей отправки на восток из лагеря Дранси, он также отверг второй, не терпящий отлагательства, план побега, в подготовке которого снова участвовала мать Мария. Характерно то, что в своем последнем письме к матери Марии, растрогавшем ее до слез, он прежде всего выразил заботу о том, чтобы его судьба не причинила боли друзьям: «Пусть мои друзья обо мне не беспокояться. Скажите всем, что мне очень хорошо. Я совсем счастлив. Никогда не думал, что столько радости в Боге». «Из такого теста святые делаются», - отметила мать Мария.

Все было подготовлено к его побегу. Все было в порядке. По задуманному плану его должны были переправить ночью из Дранси и устроить в относительно безопасном месте - парижском военном госпитале Валь де Грас. Вместо этого он был отправлен на гибель - добровольной жертвой - в Аушвиц/Освенцим.

В то время в Париже требовалось, чтобы русские эмигранты регистрировались у «своего» возглавителя Ю. С. Жеребкова, молодого нациста-эмигранта, недавно назначенного оккупационными властями на пост начальника Управления делами русской эмиграции во Франции: эмигрантам он выдавал удостоверения личности (в которых еврейская национальность отмечалась особо). Мать Мария и отец Димитрий были в числе тех, которые отнеслись с пренебрежением к жеребковским требованиям. Игнорируя их, они тем самым подвергались риску ареста со стороны гестапо: Жеребков грозил, что эмигранты, «которые должным образом не зарегистрированы […] будут находиться на положении граждан СССР». Французская же полиция по большей части смотрела сквозь пальцы на нарушение этих правил.

Мать Мария не переносила ни жеребковцев, ни их покровителей. Гитлеровскую Германию она считала великой отравительницей «всех европейских источников и колодцев»; во главе ее «расы господ, - писала она в 1941 году, - стоит безумец, параноик, место которого в палате сумасшедшего дома, который нуждается в смирительной рубахе, в пробковой комнате, чтобы его звериный вой не потрясал вселенной».

Она не хотела быть связанной с оккупационными властями даже косвенно. Когда выяснилось, что некоторые из обитателей общежития «Православный очаг» на улице Франсуа Жерар проявили себя как коллаборационисты, исполнительный комитет «Православного Дела», во главе с матерью Марией, предпочел уступить управление домом им самим. И хотя Объединение затратило значительные деньги на ремонт и оборудование дома, оно отказалось возобновить договор об аренде. Дом перестал находиться в ведении «Православного Дела».

В столовую на Лурмеле не раз являлись чиновники и вывешивали объявления, изданные оккупационными властями: объявления приглашали французов ехать в Германию на работу. Мать Мария их срывала со стен.

На Лурмеле появлялись подчас и более неожиданные посетители. Бывал немецкий пастор, член приспособленческой протестантской церкви «Немецких христиан», который как будто искренне интересовался общественной работой матери Марии и «Православного Дела». «Но как вы можете быть одновременно нацистом и христианином?» - изумлялась она, когда ее посетитель наивно утверждал, что Христос не был евреем.

Она отнюдь не собиралась умалчивать о своем отвращении к нацистской системе. Она также неосторожно проявляла свои симпатии, когда ее посещали какие-то «люди, якобы из префектуры и других [таких] мест - участники сопротивления»: «Я к ним относился недоверчиво, сухо вспоминал Пьянов. - К. В. Мочульский со мной соглашался». С еще большей недоверчивостью относились они к немецкому пастору. Свойственная матери Марии доверчивость в данной ситуации тревожила многих ее друзей и знакомых, между тем как их осторожность (не говоря уже о враждебности посторонних лиц) причиняли ей горечь и досаду. По словам Пьянова, «она становилась все более мрачная и однажды имела со мной резкое объяснение, продолжавшееся всю ночь в Нуази-ле-Гран».

Как всегда, она проверяла себя в стихах. В апреле 1942 года она убеждала себя:

Душа моя, судьба моя, на страже
От первых дней до часа смерти будь.

Но признавая, что «утомителен и надоедлив / Не только всем, но самому себе, / Бунтует дух», она закончила стихотворение покорным, уверенным утверждением:

О, Господи, своей ли вольной волей?
Нет, от Тебя назначено мне так.
За много лет натруженных мозолей…
Спускаться в одиночество и мрак.

Но события следующего лета развеяли ее мрачность и положили конец ее одиночеству. Новые испытания вызвали в ней особую силу: осенью человеку, встретившему ее, она показалась «радующейся, как человек, нашедший свой настоящий путь к подвигу».

Указы Жеребкова уже предвещали эти испытания. Готовилось гонение на евреев. Сначала нацистские власти опасались французского общественного мнения. Поэтому лишь одни евреи-иммигранты - беженцы из Германии - были собраны в лагеря и высланы обратно в ноябре 1940 года. Но по мере того как шло время, на французское еврейское население в целом налагалось все больше ограничений.

В целях регистрации понятие «еврей» получило свое первое определение в декрете от 27 сентября 1940 года: «Евреями считаются те, кто принадлежит или принадлежал к иудейской вере или у кого более двух еврейских дедушек и бабушек. Евреями считаются дедушки и бабушки, которые принадлежат или принадлежали к иудейской вере». В апреле 1941 года это определение подверглось новой редакции, но вопрос о религиозной принадлежности все еще играл в нем значительную роль. «В случае сомнения, - заканчивалось определение, - евреями считаются все лица, которые принадлежат или принадлежали к еврейской религиозной общине».

Определение оказалось недостаточно ясным и далеко не исчерпывающим. Французским судам пришлось иметь дело с многочисленными прошениями лиц, заявляющих, что их неправильно причислили к евреям. Чаще всего такие прошения поддерживались свидетельствами о крещении.

В результате, для евреев возникла острая необходимость в подобных свидетельствах, которые могли помочь им избежать лишений, унижений и ограничений - а им они все больше подвергались. Большинство христиан еврейского происхождения уже имели свидетельства о крещении. К о. Димитрию начали поступать срочные просьбы о выдаче удостоверений евреям нехристианам.

О. Димитрий предпочитал рисковать скорее собственной своей жизнью, чем оставлять в опасности жизнь тех, кто был вынужден обращаться к нему. Он решил выдавать свидетельства о принадлежности к лурмельскому приходу. Мать Мария сразу же одобрила его решение. Вскоре в картотеке о. Димитрия накопились сведения о приблизительно восьмидесяти новых «прихожанах». Особенно сильное впечатление произвели на о. Димитрия те евреи, которые (несмотря на свою крайнюю нужду) не скрывали, что они действуют не по духовным побуждениям. Однако общение с о. Димитрием многим давало возможность по-новому воспринять христианство. Бывали и случаи, когда евреи впоследствии переживали с верой то таинство, о совершении которого гласило уже полученное свидетельство.

При этом о. Димитрий не допускал вмешательства каких бы то ни было посторонних сил. Когда некто из епархиального управления затребовал у него списки новокрещеных, о. Димитрий твердо заявил: «В ответ на Ваше предложение представить Вам списки новокрещеных, начиная с 1940 года, я позволяю себе ответить, что все те, которые - независимо от внешних побуждений - приняли у меня крещение, тем самым являются моими духовными детьми и находятся под моей прямой опекой. Ваш запрос мог быть вызван исключительно давлением извне и продиктован Вам по соображениям полицейского характера.

Ввиду этого я вынужден отказаться дать запрашиваемые сведения».

4 марта 1942 года в берлинской канцелярии Эйхмана было принято решение: желтую звезду Давида, которую немецкие и польские евреи уже были обязаны носить, впредь должны будут носить также и евреи в других оккупированных странах, включая и Францию. После нескольких месяцев обсуждения и промедления, декрет об этом был обнародован в оккупированной Франции, а с 7 июня началось его применение. Ношение звезды требовалось от каждого еврея старше шести лет. Каждому должны были выдаваться три звезды. При этом, для завершения издевательства, каждому еврею надо было отдавать купон промтоварной карточки на материю.

Вначале зловещие стороны этого декрета были недооценены как евреями, так и их согражданами. Многие (и не только евреи) носили звезду скорее с гордостью, чем с чувством унижения, - явление, которое смущало и раздражало гестапо.

Мать Мария в тот же день написала стихотворение на тему звезды. Оно сразу же распространилось в устном и рукописном виде:

Два треугольника, звезда,
Щит праотца, царя Давида,
Избрание, а не обида,
Великий путь, а не беда.
Знак Сущего, знак Еговы,
Слиянность Бога и творенья,
Таинственное откровенье,
Которое узрели вы.
Еще один исполнен срок.
Опять гремит труба Исхода.
Судьбу избранного народа
Вещает снова нам пророк.
Израиль, ты опять гоним.
Но что людская воля злая,
Когда тебя в грозе Синая
Вновь вопрошает Элогим?
И пусть же ты, на ком печать,
Печать звезды шестиугольной,
Научишься душою вольной
На знак неволи отвечать.

Мать Мария с самого начала считала, что гонение на евреев - бремя общее для всех. «Нет еврейского вопроса, есть христианский вопрос, - говорила она Мочульскому. - Неужели Вам не понятно, что борьба идет против христианства? Если бы мы были настоящими христианами, мы бы все надели звезды. Теперь наступило время исповедничества. Большинство соблазнится, но Спаситель сказал: «Не бойся, малое стадо». В этой борьбе «освобожденная от союза с государством и гонимая Церковь видит рядом с собой некогда побежденную сестру, церковь ветхозаветную, также гонимую […]. Она рядом, перед тем же мучителем. Между ними волею внешнего мира создается новый и таинственный союз».

Вскоре выяснилось, что декрет о звезде - только прелюдия. По новым распоряжениям от 8 и 18 июля, носителям звезды был запрещен доступ почти во все общественные места, а делать покупки они имели право лишь в продолжение одного часа - от трех до четырех. Многие евреи начали снимать звезду, как только они выходили из дому, а некоторые совсем ее не носили. «Как будто одинаково опасно - носить или не носить звезду», - отметила мать Мария.

Опасность ношения звезды проявилась с ужасающей ясностью в ночь с 15 на 16 июля 1942 года, когда в Париже были произведены массовые аресты. Было захвачено 13 000 евреев. Из них 6900 (в том числе около 4000 детей) были загнаны на зимний велодром на бульваре де Гренель, который находился на расстоянии лишь километра от лурмельского дома. В продолжение пяти кошмарных дней заключенные могли доставать воду лишь из одного-единственного крана; на 7000 человек не имелось даже десяти уборных. Родители часто оказывались не в состоянии заботиться даже о собственных детях. Под конец детей отделили от родителей навсегда. Их отправили через Дранси в Аушвиц.

Благодаря монашескому одеянию, матери Марии удалось проникнуть на велодром. Она провела там три дня. Насколько хватало сил, она утешала детей, поддерживала взрослых, распределяла кое-какую провизию. Говорят, что с помощью мусорщиков ей дважды удалось устроить побег детей: четверо из них были вынесены с велодрома в мусорных ящиках и спасены. Для матери Марии, как и для заключенных, это был первый опыт концлагерных условий, и она с горечью могла констатировать, до какой степени они ограничивали или просто упраздняли деятельность любого милосердного самарянина.

Начиная с 15 июля для евреев возникла острая потребность в надежных убежищах и в возможностях бегства. Перед Лурмелем встала новая задача. «На Лурмеле переполнение, - писал Мочульский. - Живут люди во флигеле, в сарае, спят в зале на полу. В комнате отца Димитрия ютится целое семейство, в комнате Юры - другое. И евреи, и не евреи. Мать говорит: «У нас острый квартирный кризис. Удивительно, что нас до сих пор немцы не прихлопнули». «Если немцы придут разыскивать евреев, - сказала как-то мать Мария, - я им покажу икону Божьей Матери».

Лурмель и Нуази стали двумя звеньями в сложной цепи убежищ и путей бегства, которая образовалась по всей Франции. Даже ближайшие сотрудники матери Марии чаще всего не знали, куда переправляются их временные обитатели. По словам И. А. Кривошеина, «здесь вопрос уже шел не только о материальной помощи. Нужно было доставать для евреев [поддельные] документы, помогать им бежать в южную, еще не оккупированную зону, укрываться в глухих районах страны. Наконец, необходимо было устраивать детей, родители которых были схвачены на улицах или во время облав». Здесь спасались не только евреи. Скрывались и участники Сопротивления. А «на кухне работал некоторое время, до переправки его к партизанам, - бежавший из лагеря один из первых советских военнопленных, с которым нам пришлось иметь дело»; причем, он не был последним на Лурмеле.

Сами собой установились связи с группами Сопротивления, которые не только переправляли лурмельских обитателей, но подчас значительно помогали их прокормить, пока они еще скрывались в Париже или в Нуази. Например, благодаря одному из постоянных жителей лурмельского дома, Н. Веревкину, создалась связь матери Марии с А. А. Угримовым и его «Дурданской группой». Через Веревкина (как вспоминает Угримов, работавший на мельнице) «я снабжал главным образом мать Марию хлебными карточками, мукой, крупой и прочими продуктами, иной раз и на грузовиках мельницы»; и все это делалось с полным сознанием («хотя никто из нас ничего лишнего о своих сопротивленческих делах не говорил»), что продукты предназначаются для питания людей, которых мать Мария скрывала от немецкого преследования.

Такие связи, такие центры, как Лурмель и Нуази, были типичными явлениями. «Сопротивление действовало посредством маленьких, часто анонимных групп, посвященных незаметным и скромным задачам […], люди встречались, спешно разлучались, беспрерывно передвигались, составляли огромную цепь из множества звеньев, которые - как часто! - прерывались […]. На поверхность всплывали чьи-то лица, настоящее имя которых не было известно, а затем бесследно исчезали». Звеньям на Лурмеле и в Нуази суждено было уцелеть до первых дней февраля 1943 года.

Утром 8 февраля Федор Тимофеевич Пьянов (которого с осени освободили из Компьеня) находился в Нуази, а мать Мария уехала на сутки в деревню, чтобы передохнуть. Лурмельская столовая уже заполнялась в ожидании обеденного часа. Юра Скобцов проходил через нее, когда его вдруг схватили и подвергли обыску офицеры-гестаповцы. В кармане у него было найдено письмо от одной женщины-еврейки, которой Юра обычно доставлял пищу. Оно было адресовано о. Димитрию и содержало просьбу об удостоверении о крещении. Юру повели в канцелярию «Православного Дела».

В своей комнате наверху С. Б. Пиленко ожидала внука. Когда она спустилась вниз, чтобы узнать, почему он задержался, ей сказали об аресте. Она сразу бросилась в канцелярию. Гестаповец Гофман (по происхождению из Прибалтики и свободно владеющий русским языком) закричал на нее: «Куда вы? […] Кто вы такая? Убирайтесь вон […] Где ваш поп? давайте сюда попа!». Когда пришел о. Димитрий, Гофман объявил, что они сейчас увезут Юру как заложника: его выпустят, когда явится мать Мария.

«Когда Юру увозили, - вспоминала С. Б. Пиленко, - мне позволили подойти к нему. Обнялись мы, благословила я его и не думала, что это навсегда разлука на земле […]. Он был общий любимец, ласковый, готовый всякому помочь, сдержанный и кроткий».

Детство Юры проходило в сложной обстановке, которая не могла не оказать некоторого отрицательного влияния на его душевное развитие. Но по мере того как он вырастал, он приходил ко все более положительной оценке деятельности своей матери. Развилась у него жизнеутверждающая благочестивость, основанная на непоколебимой вере. Расширялись научные горизонты. С успехом шли занятия в Сорбонне.

Гестаповцы совершили обыск дома, отобрали удостоверение личности о. Димитрия и С. В. Медведевой, велели им явиться на следующий день в штаб гестапо, а Юру увезли. Как только уехали, мать Марию и Федора Тимофеевича Пьянова известили о случившемся.

Сознавая, что арест Юры не является простым лишением свободы (ведь сама жизнь заложников была под угрозой), мать Мария на следующее утро отправилась обратно в Париж. На вид она была спокойна и уверенна. «Если нужно, сваливай всю вину на меня, не жалей меня, но выручай Юру, - сказала она бывшему мужу, который сопровождал ее на станцию. - Я крепкая, я вынесу. Да и война скоро кончится. Только бы Юрочку отпустили».

В это время Пьянов давал последние распоряжения в Нуази, где скрывалось несколько человек, преследуемых немецкими властями; вскоре он уже находился в Париже.

Зная, что может означать его вызов в гестапо, о. Димитрий 9 февраля встал на заре и отслужил литургию - последнюю, которую ему дано было отслужить на свободе. Во время оккупации о. Димитрий в лурмельской Покровской церкви устроил скромный придел, посвященный священномученику Филиппу, Митрополиту Московскому. Теперь проявилась вся уместность этого посвящения: святитель Филипп был замучен по повелению Ивана Грозного за то, что осмелился открыто осудить жестокие, антихристианские действия своего государя. Именно в этом приделе была отслужена евхаристия в то прощальное утро. Сразу после службы о. Димитрий отправился с С. В. Медведевой на рю де Соссэ в VIII округе Парижа, где находился штаб гестапо.

Немецкие власти, видимо, не удосужились подготовить подробное дело. И прежде, когда мать Марию однажды допрашивали здесь вместе с о. Димитрием (сопровождавшим ее по собственному желанию), немцы не располагали определенными уликами или обвинениями. Обыск лурмельской канцелярии (8 февраля) мало им помог. При обыске они нашли много экземпляров Нового Завета, но никто не обратил внимания на доказательства «подозрительной» англо-американской финансовой помощи, и С. В. Медведевой удалось скрыть и потом уничтожить их. Большая статья 1941 года («Размышления о судьбах Европы и Азии»), в которой мать Мария открыто и беспощадно подвергла критике нацизм, также не попала в руки гестапо. С. В. Медведева запомнила самые примитивные обвинения, предъявленные во время допроса 9 февраля:

- Вы коммунисты.

- Но ведь у нас церковь.

- Это только ширма.

- Теперь ваша власть, вы можете думать и поступать, как вам угодно.

- А вы думаете, что не всегда будет наша власть?

- Это как Бог изволит.

После дальнейших вопросов ее освободили со строгим предупреждением относительно поведения в будущем. Это предупреждение повторялось несколько раз, когда при своих неоднократных посещениях гестапо обнаруживало, что она вновь продолжает прежнюю работу по хозяйству на Лурмеле. Однако против нее не было предпринято никаких действий. Ей помогло то, что она зарегистрировалась, как требовалось, в управлении Жеребкова. Уважение оккупационных властей к правильной, хотя бы и бессмысленной бюрократической процедуре, иногда приносило неожиданную пользу. Все же С.В. Медведевой пришлось покинуть столицу и скрываться у матери Евдокии.

О. Димитрия допрашивали в продолжение целых четырех часов. Он не стал оправдываться. Позже, на Лурмеле, Гофман рассказывал, как о. Димитрию предлагали свободу при условии, что он впредь не будет помогать евреям. Он показал свой наперсный крест с изображением Распятия: «А этого Еврея вы знаете?». Ему ответили ударом по лицу. «Ваш поп сам себя погубил, - заметил Гофман. - Он твердит, что если его освободят, он будет поступать так же, как и прежде». На фоне такой непоколебимости слова Юноши в одной из мистерий матери Марии (написанной во второй половине 1942 года) приобретают особое значение:

Благослови, Владыко, подвиг наш.
Пусть твой народ, пусть первенец твой милый
Поймет, что крест ему и рай и страж,
И что стоим мы у одной могилы.
Благослови, благослови, Исус.
Вот у креста Твои во плоти братья.
Вот серный дождь, и мор, и глад, и трус.
Час заново священного распятья.


«Солдаты». Архив

Когда мать Мария прибыла в Париж, она сначала обратилась к друзьям, чтобы узнать все подробности того, что произошло на Лурмеле. На следующий день (10 февраля) она вернулась туда. Приехал Гофман и начал ее допрашивать. Но Юру не освободили. Не освободили его и тогда, когда Ф. Т. Пьянов явился в гестапо несколько дней спустя: Пьянова сразу же арестовали.

Офицер гестапо, сопровождавший Гофмана, зашел на кухню, где находился Анатолий Висковский, но, по-видимому, обратил на него мало внимания. О нем, однако, не забыли. Через несколько дней (невзирая на протесты С.Б. Пиленко) Гофман велел и его арестовать. Заодно арестовали одного из участников «Православного Дела», Юрия Павловича Казачкина, пришедшего в тот день проведать семью Клепининых. Тамаре Федоровне Клепининой, жене о. Димитрия, ввиду угроз гестапо, пришлось с детьми (шести месяцев и четырех лет) скрыться из Парижа.

По поведению Гофмана было заметно, что он отлично осведомлен о жителях и посетителях лурмельского дома. Незадолго до февральских событий на Лурмеле появилась некая несколько подозрительная особа - женщина, недавно выпущенная немцами из заключения, с которой (как выяснилось потом) Гофман поддерживал дружеские отношения. София Борисовна предупредила мать Марию, чтобы она остерегалась: «Берегись, это шпионка». Дочь ответила характерным для нее образом: «Нехорошо, мать, подозревать кого-либо». Но что такие подозрения были уместны, подтвердил сам Гофман. После ареста матери Марии он сказал Софии Борисовне: «У вас за столом сидел наш агент».

Однако нельзя утверждать, что разгром «Православного Дела» зависел только от агентов и прямых доносов (а доносов в гестапо поступало немало). О доме №77 на улице Лурмель ходило много слухов и создавалась определенная репутация, что не могло не вызвать арестов и без содействия каких бы то ни было агентов. Распространению же слухов способствовала не только доверчивость матери Марии: ему содействовало и злобное отношение к ней части эмиграции.

Гофман долго допрашивал мать Марию, потом обыскал ее и велел ей собираться. Софии Борисовне он крикнул: «Вы дурно воспитали вашу дочь, она только жидам помогает!». Позже, на допросе Пьянова, тот ответил на обвинение в том, что он оказывал помощь евреям: «Помощь оказывалась всем нуждающимся как евреям, так и не евреям - такая помощь есть долг каждого христианина».

София Борисовна ответила в том же духе: «Моя дочь настоящая христианка, и для нее нет ни эллина, ни иудея, а есть несчастный человек. Если бы и вам грозила беда, то и вам помогла бы». Мать Мария улыбнулась и сказала: «Пожалуй, помогла бы». Думая, что над ним издеваются, Гофман размахнулся и чуть не ударил мать Марию. Но она не издевалась. «Мы слабые, грешные, выброшенные из нормальной жизни, призваны, как каждый христианин призван, всегда и везде защищать обижаемых, клеймить насилие, отрицать ненависть, писала она еще накануне войны. - Мы призваны к свободе и любви».

Настал момент разлуки. По словам Софии Борисовны Пиленко: «Обнялись мы с ней. Благословила я ее. Всю жизнь, почти неразлучно, дружно, прожили мы вместе. Прощаясь, она как всегда в самые тяжелые минуты моей жизни (когда сообщала о смерти моего сына, а потом внучки), сказала: «Крепись, мать!».

Гофман вернулся на другой день и сказал: «Вы больше никогда не увидите вашу дочь».

к оглавлению