В первом разделе нашего изложения мы говорим об основных чертах проповеди Иисуса Христа. К этим основным чертам надо причислить и форму, в которую он облек свое учение. Мы увидим, сколько в ней проявилось своеобразия; ведь, Он "учил как власть имеющий, а не как книжники и фарисеи". Но прежде, чем развить эти основные черты, я считаю своим долгом познакомить вас в нескольких словах с источниками.
Источниками о проповеди Христа нам служат первые три Евангелия и, кроме них, только несколько важных известий у ап. Павла. Все остальное, что мы помимо них знаем об истории и проповеди Христа, так незначительно по объему, что легко умещается на одной странице. В особенности четвертое Евангелие, не принадлежащее ап. Иоанну и выдаваемое своим автором за его произведение, не может считаться историческим источником в обыкновенном смысле этого слова. Автор его распоряжался с полной свободой своим материалом, переставлял события, давал им чуждое освещение, сам составлял речи и иллюстрировал глубокие мысли придуманными им положениями. Поэтому его труд, несмотря на то, что он покоится на действительном, хотя и трудно распознаваемом предании, едва ли в чем-либо может служить источником для истории Христа: очень немногое можно извлечь из него, да и то с осторожностью. Но его надо считать первостепенным источником для ответа на вопрос о том, какие представления о личности Христа, какой свет, какое тепло были вызваны Евангелием.
Шестьдесят лет тому назад Давид Фридрих Штраус думал, что ему удалось разрушить историческое значение также и первых трех Евангелий почти во всех отношениях. Благодаря историко-критической работе двух поколений оно восстановлено в значительном объеме. Конечно, и эти Евангелия не представляют собой исторических сочинений: они написаны не для того, чтобы просто передать, как что было; они служили "евангелизации". Они написаны с целью возбудить веру в личность и миссию Иисуса Христа, и все описания Его речей и деяний с ссылками на Ветхий Завет служат этой цели. Несмотря на это, они могут служить и историческими источниками, тем более, что цель их не заимствована извне, а совпадает отчасти с намерениями Христа. А что кроме этого приписывалось евангелистам в качестве основных и руководящих тенденций, это все оказалось несостоятельным, хотя в частности у них и могли быть побочные намерения. Евангелия - не "партийные воззвания" и, кроме того, они еще не насквозь пропитаны греческим духом. Главным своим содержанием они еще принадлежат первой иудейской эпохе христианства, той непродолжительной эпохе, которую мы можем назвать палеонтологической. Мы должны быть особенно благодарны истории, сохранившей для нас свидетельства из этого времени, хотя изложение и запись первого и третьего Евангелия и относятся к более позднему времени. Критика ныне везде признает единственный в своем роде характер Евангелий. В особенности они отличаются манерой рассказа от всего последующего сочинительства. Этот род литературы, образовавшийся отчасти из подражания рассказам о иудейских раввинах, отчасти из потребности в катехизации, - эта простая и, вместе с тем, выразительная форма изложения уже через несколько десятков лет не могла быть воспроизведена в полной чистоте. С переходом евангелизации на широкую греко-римскую почву она присвоила себе литературные формы греков, и стиль Евангелий стал ощущаться как нечто чуждое, но великое. Ведь греческий язык только прозрачной дымкой лежит на этих записях, которые очень легко перевести обратно на еврейский или арамейский язык. Несомненно, что в главном мы имеем перед собой предание из первых рук.
Как крепко сложилась форма этого предания, это нам доказывает третье Евангелие. Оно, по всей вероятности, написано греком в эпоху Домициана, и во второй части своего труда, в Деяниях апостолов - и даже еще раньше в предисловии к первой части - он нам доказывает, что хорошо знал книжный язык своего народа и был отличным стилистом. Но в евангелическом рассказе он не осмелился отступить от традиционного образца: у него и язык, и настроение, и колорит, и даже многие детали точно такие же, как у Марка и Матфея; только самые резкие и претившие развитому вкусу обороты и слова он исправил заботливой рукой. Но что еще замечательно в его Евангелии: он нас уверяет в самом начале, что он "точно обо всем" осведомился и просмотрел много изложений. Но когда мы его проверяем в отношении его источников, то мы видим, что он, главным образом, черпал из Евангелия от Марка и, кроме того, из источника, который мы находим также и в Евангелии от Матфея. Эти два труда показались ему, как опытному историку, самыми лучшими среди множества других. Это им служит хорошей рекомендацией. Историк, очевидно, ничего не нашел, чем бы можно или нужно было заменить это предание.
Надо еще прибавить, что это предание, за исключением описания самих страстей Христовых, почти всецело галилейского происхождения. Если бы этот географический горизонт не был действительно преобладающим в истории деятельности Христа, то и предание не могло бы представить дело в таком виде; всякая стилизованная история перенесла бы его деятельность преимущественно в Иерусалим. Так ведь и передает четвертое Евангелие. То, что первые три Евангелия почти и не упоминают об Иерусалиме, несомненно, располагает в их пользу.
Конечно, если к ним приложить мерило "согласия, вдохновения и полноты", то эти труды очень несовершенны, и даже, по более человеческому мерилу, они представляют немало изъянов. Все же в них нет грубых вставок позднейшего времени - всегда останется замечательным фактом, что опять-таки одно четвертое Евангелие упоминает о греках в числе спрашивающих о Христе, - но там и сям и в них отражается обстановка первобытной общины и испытания, через которые она впоследствии прошла. Но с такими толкованиями сегодня спешат более, чем следует. Кроме того, предание затемнено убеждением, что в истории Христа исполнились ветхозаветные пророчества. Наконец, чудесное начало в некоторых рассказах очевидно преувеличено. Но все же утверждение Штрауса, будто Евангелия содержат очень много "мифического", не оправдалось, даже если допустить то неопределенное и ошибочное понятие о мифическом, которым оперирует Штраус. Его можно отметить только в истории детства, да и то редко. Все эти затемнения не доходят до самой сути рассказов; многие легко рассеиваются перед наблюдателем отчасти посредством сравнения Евангелий между собою, отчасти при помощи его собственного здравого, созревшего на исторических науках суждения.
Но чудесное? - скажут - все эти рассказы о чудесах? Не одного Штрауса, но и многих других они так испугали, что они ради них решительно отрицали достоверность Евангелий. Надо считать великим прогрессом, сделанным исторической наукой за минувшие 30 лет, то, что она научилась судить об этих рассказах с большим пониманием и доброжелательством и тем самым открыла возможность пользоваться также и ими, как историческими источниками. Считаю своим долгом как перед вами, так и перед самим вопросом определить вкратце отношение новейшей науки к этим рассказам.
Мы знаем, во-первых, что Евангелие создавалось в такое время, когда чудеса, можно сказать, были делом почти обыденным. Человек чувствовал себя всюду окруженным атмосферой чуда не только в религиозной среде. Мы сегодня, исключая некоторых спиритистов, привыкли связывать вопрос о чуде исключительно с вопросом о религии. В то время было иначе. Источников чуда было много. Конечно, всюду предполагалось действие какого-нибудь божества - бог творит чудо; - но не ко всякому же богу имели религиозные отношения. К тому же тогда еще не имели того строгого понятия, которое мы связываем со словом "чудо"; ведь оно выросло только после ознакомления с законами природы и их действием. До того и не могло быть верного понимания того, что возможно, что невозможно, что составляет правило, что исключение. Там, где насчет этого царит неясность, где вопрос об этом вообще не ставится строго, там и не бывает чудес в собственном смысле этого слова. Нарушение связи природных явлений не может быть ощущаемо тем, кто об этой связи ничего не знает. Поэтому чудеса в то время и не могли иметь того значения, которое они имели бы для нас, если б они случались теперь. Для них все чудеса были лишь необыкновенными событиями, и если они все же составляли особый мир, то ведь никто не сомневался, что этот иной мир очень часто таинственным образом вторгался в наш обыденный. Не только вестники богов, но и маги, и кудесники владеют частью чудодейственных сил. Значение "чудес", таким образом, подавало повод к нескончаемым прениям: то их ценили очень высоко и связывали с ядром религии, то о них отзывались пренебрежительно.
Мы знаем, во-вторых, что о выдающихся личностях рассказывались чудеса не только через много лет после их смерти или даже через несколько лет, но и сейчас же, часто на другой же день. И надо считать предрассудком, если рассказы отвергаются или приписываются более позднему времени по одной той причине, что в них содержится и чудесное.
В-третьих, в нас непоколебимо убеждение, что все происходящее в пространстве и времени подчиняется общим законам движения и что, следовательно, в этом смысле, т. е. как нарушение законов природы, не может быть чудес. Но, вместе с тем, мы признаем, что религиозный человек, - если он действительно проникнут религией, а не только верит в религию других, - вполне уверен, что он не заключен в цепь слепых и беспощадных явлений природы, но что эти самые явления служат высшим целям или же что к ним при помощи внутренней божественной силы можно отнестись так, что все "будет к лучшему". Этот опыт, - я бы выразил его сущность следующими словами: "мы в состоянии освободиться от власти преходящего и от служения ему", - при отдельном переживании всегда будет ощущаться как чудо; он неразрывно связан со всякой более возвышенной религией: она рушилась бы, если б от него отказалась. И этот опыт имеет значение не только в жизни личности, но и в великом ходе истории человечества. Но каким строгим и ясным должно быть мышление религиозного человека, если он при всем том крепко держится уверенности в непреложности становления в пределах пространства и времени! Кто может удивляться, если даже выдающимся умам не удавалось провести строгую границу между этими областями? И так как все мы живем не столько понятиями, сколько представлениями, и выражаемся символическим языком, то как нам представить себе божественное и освобождающее, как не могучей силой, вторгающейся в связь природных явлений, разрывающей и даже упраздняющей ее? Это представление, хотя оно только плод фантазии, символ, просуществует, вероятно, так же долго, как и сама религия.
В-четвертых, наконец, законы природы ненарушимы; но силы, действующие в них и находящиеся во взаимодействии с другими силами, нам далеко не все известны. Даже в нашем знании физических сил и их действий есть еще много пробелов; а о силах психических мы знаем еще менее. Мы видим, что сильная воля и убежденная вера влияют и на телесную жизнь и вызывают явления, которые нам кажутся чудесами. Кто же до сих пор с точностью отмежевал область возможного и действительного? - Никто. Кто может установить границы влияния души на душу, души на тело? - Никто. Кто посмеет утверждать, что все, поражающее нас в этой области, основано на обмане и заблуждении? Чудес, конечно, не бывает; но чудесного и необъяснимого много. Так как нам это ныне известно, мы стали осторожнее и сдержаннее в своих суждениях о сообщаемых из древности чудесах. Мы не верим и никогда больше не будем верить, что земной шар прекратил свое движение, что ослица заговорила, что буря на море унялась от одного слова; но что хромые стали ходить, что слепые прозрели, что глухим был возвращен слух, - этого мы не можем a priori отвергать как простую иллюзию.
Предоставляю вам самим подвести итоги сказанному и установить правильное отношение к евангельским рассказам о чудесах. В частных случаях, т. е. в применении к конкретным рассказам, всегда останется некоторая неуверенность. Насколько я могу судить, тут можно различить следующие группы: 1) рассказы, основанные на градации естественных событий, произведших сильное впечатление; 2) рассказы, основанные на изречениях и притчах, или на перенесении внутренних переживаний во внешний мир; 3) такие, которые возникли из старания выставить исполнившимися ветхозаветные пророчества; 4) такие, которые сообщают о поразительных исцелениях духовной силой Христа: 5) не поддающиеся объяснению. Очень замечательно то, что сам Христос не придавал своим чудесам того решающего значения, которое им придается уже евангелистом Марком и всеми другими: Он с жалостью и с упреком восклицал: "Вы не уверуете, если не увидите знамений и чудес!" (Иоан 4:48). Тот, кто произнес эти слова, не мог быть того мнения, что вера в его чудеса составляет правильный или даже единственный путь к признанию его личности и его дела; он о них, наверное, думал совершенно иначе, нежели его евангелисты. И тот удивительный факт, сообщенный нам этими самыми евангелистами, не понявшими его значения, что Христос потому не мог сотворить чуда в Назарете, что люди там были неверующими, - этот факт доказывает лишний раз, с какою осторожностью мы должны относиться к рассказам о чудесах и к какой сфере мы должны их отнести.
Из всего этого следует, что рассказы о чудесах не могут служить нам предлогом, чтобы отказаться от Евангелия. Несмотря на эти рассказы, да отчасти и в них самих, мы имеем перед собою действительность, которая вызывает наше участие. Изучайте ее и не пугайтесь того или другого рассказа, который вам покажется невероятным и охлаждающим. Что вам непонятно, то оставьте спокойно в стороне. Быть может, оно для вас так и останется неразгаданным; быть может оно впоследствии получит для вас неожиданное значение. Повторяю еще раз: не поддавайтесь страху! Вопрос о чуде очень незначителен в сравнении со всем остальным, что мы находим в Евангелии. Не в чудотворстве дело, а в решающем вопросе: заключены ли мы беспомощно в цепь неумолимой неизбежности, или же существует Бог, восседающий у кормила мира, Бог, Чья властвующая над природой сила может быть испрашиваема и переживаема нами.
Как известно, Евангелия не дают нам истории развития Христа: они рассказывают только о Его деятельности. Впрочем, два Евангелия содержат и рассказ о прошедшем (о рождении), но его можно оставить без внимания; даже если б он был более достоверным, чем он на деле есть, для нашей цели он все равно почти не имел бы значения. Ведь и сами евангелисты нигде не ссылаются на него, и Христос у них никогда не упоминает о тех событиях. Напротив, они рассказывают, что мать и братья Христа были сильно удивлены Его поступками и не могли освоиться с ними. Ап. Павел также о нем умалчивает, так что мы можем быть уверены, что древнейшее предание самого рождения не касалось.
Нам ничего не известно об истории первых тридцати лет жизни Христа. Разве эта неизвестность не ужасна? Что же нам остается, если мы исполнение нашей задачи должны начать с признания, что мы не в состоянии написать жизнь Иисуса Христа? Как же нам написать историю Того, о развитии Которого мы ничего не знаем, из жизни Которого нам известны всего один или два года? Да; но как верно то, что наши источники дают слишком мало для "биографии", так же верно и то, что они богаты содержанием в другом отношении, и даже их молчание о первых тридцати годах поучительно для нас. Они богаты содержанием, так как они нам разъясняют три важных пункта; они, во-первых, дают наглядную картину проповеди Христа, как в общих чертах, так и в применении к отдельным случаям; они, во-вторых, рассказывают об исходе Его жизни в служении Его призванию; и, в-третьих, они описывают впечатление, произведенное Им на учеников и дошедшее через них до нас.
Это, действительно, три важных, можно даже сказать, решающих пункта. А так как они для нас ясны, то мы получаем возможность дать характеристику Христа; или - выражаясь скромнее - наша попытка распознать, чего Он хотел, каким Он был и чем Он нам дорог, не будет безнадежна.
А что касается тех покрытых молчанием тридцати лет, то мы узнаем из наших Евангелий, что Христос не счел нужным сообщить о них что-либо Своим ученикам. В отрицательном же смысле мы кое-что о них сказать можем. Во-первых, очень невероятно, что Он прошел школу раввинов; в Его способе выражаться нигде нет следа технически богословского образования и искусства научного толкования. В посланиях же ап. Павла, напротив, так ясно видно, что он сидел у ног учителей-богословов! У Христа мы ничего подобного не находим, и потому-то Его появление и учение в школах так поразило всех. Он весь проникся Священным Писанием, но не как учитель по призванию.
Затем мы можем заключить, что у Него не было никаких отношений к ессеям, этому замечательному иудейскому монашескому ордену. Если бы таковые существовали, то Его следовало бы причислить к тем ученикам, которые доказывают свою зависимость от учителей тем, что делают и проповедуют противоположное тому, чему они учились. Ессеи доходили до крайности в требовании законнической чистоты и сторонились не только нечистых, но и более умеренных. Только этим можно объяснить их строгую обособленность, их жительство в определенных местностях, их ежедневные многократные омовения. У Христа мы встречаем полную противоположность этому образу жизни: Он отыскивает грешников и разделяет их трапезу. Одна эта основная разница доказывает, что у Него ничего общего с ессеями не было. И в целях, и в средствах Он отличается от них. Если некоторые Его частные указания ученикам совпадают с учением ессеев, то это лишь случайные соприкосновения; мотивы у Него совершенно другие.
Далее, если мы не ошибаемся, то за известной нам эпохой жизни Христа нет сильных кризисов и бурь, нет разрыва с прошлым. Нигде в Его изречениях и проповедях, - грозит ли Он и карает, приветливо ли призывает и манит, говорит ли Он о Своем отношении к Отцу или к миру, - нигде не заметно пережитых внутренних переворотов, нигде не видно следов отчаянной борьбы. Как ключ бьет из недр земли чисто и без препон, так льется и Его речь сама собою, как будто иначе и быть не могло. Укажите же нам человека, который в тридцать лет мог бы говорить так, если в прошлом у него была мучительная борьба, душевная борьба, заставившая его "сжечь все, чему он поклонялся, и поклоняться тому, что сжигал"! Укажите нам человека, порвавшего со своим прошлым и призывающего других к покаянию, не упоминая при этом никогда о собственном покаянии! Из этого наблюдения мы можем заключить, что Его жизнь прошла без внутренних катастроф, хотя, конечно, не без глубоких волнений, искушений и сомнений.
Наконец, еще одно, - жизнь и речи Христа не содержат ничего, что указывало бы на Его знакомство с эллинизмом. Это даже несколько удивительно: ведь Галилея кишела греками, и во многих ее городах тогда говорили по-гречески приблизительно так же, как теперь в Финляндии по-шведски. Были там и греческие учители и философы, и едва ли можно допустить, что Христос греческого языка совсем не знал. Но никак нельзя утверждать, что Он в чем-либо находился под их влиянием, что до Него дошли, хотя бы в популярной обработке, мысли Платона или учение стоиков. Конечно, если и религиозный индивидуализм, - "Бог и душа, душа и ее божество", - если субъективизм, и чувство личной ответственности, и отделение религии от политики, - если все это считать исключительно греческим, то и Христос был звеном в эволюции эллинизма, то и Он дышал чистым эллинским воздухом, то и Он пил из источников греков. Но нельзя доказать, что эта эволюция имела место только на этой линии, только у греческого народа; можно, напротив, доказать противоположное: и другие народы достигли подобных познаний и настроений, - достигли, впрочем, по большей части, лишь тогда, когда Александр Великий уничтожил заставы и изгороди, разделявшие народы. В большей части случаев эллинский элемент действительно для них стал фактором освобождения и прогресса. Но я не думаю, чтобы псалмопевец, произнесший слова: "Господи, если только я имею Тебя", знал что-либо о Сократе или о Платоне.
Одним словом, молчание о первых тридцати годах жизни Христа и то, о чем Евангелия, рисуя время деятельности Христа, не повествуют, научает нас очень важному.
Он жил религией; она была для Него жизнью в страхе Божием; вся Его жизнь, все Его мысли и чувства были заключены в Его отношении к Богу, и все-таки Он не говорил, как мечтатель или фанатик, видящий только одну багровую точку, за которой для него исчезает весь мир. Он произносил Свои проповеди и глядел на мир свежим, ясным оком, не пренебрегая крупными и мелкими проявлениями жизни, которая Его окружала. Он провозглашал вечное, и Он же сохранил участие и сердечность ко всему живому. Это и есть самое удивительное, самое великое! Речь Его, принимавшая обыкновенно форму притч и изречений, показывает все оттенки человеческой речи, все степени аффектов. Он не пренебрегает ни жестким тоном страстного обвинения и гневного приговора, ни даже иронией, но они все-таки составляли исключение. В Нем царит тихая, ровная сосредоточенность: все направлено к одной цели. В экстатическом тоне Он никогда не говорит, и взволнованная пророческая речь встречается редко. Неся величайшую миссию, Он и зрением и слухом воспринимает всякое впечатление окружающей Его жизни, - явное доказательство полного покоя и невозмутимой уверенности. "Горе и слезы, смех и пляска, богатство и бедность, голод и жажда, здоровье и болезнь, детские игры и политика, собирание и расточение, отъезд из дому, дорожные стоянки и возвращение, свадьбы и похороны, роскошные постройки живых и гробницы усопших, сеятель и жнец на ниве, виноградарь в винограднике, праздные работники на рынках, ищущий пастух в поле, торгующий жемчугом купец на море, - и затем в домашнем быту заботы женщины о муке и дрожжах или о пропавшей драхме, жалобы вдовы перед ворчливым старостой, земная пища и ее бренность, духовные отношения между учителем и учениками; тут царственная пышность и властолюбие повелителей, там детская невинность и усердие служащих, - все эти картины оживляют Его речь и делают ее наглядной даже для бедных духом". Они нам говорят не только о том, что Христос любил сравнения и притчи; они доказывают, что Он среди сильнейшего напряжения сохранил такую свободу и ясность души, какими до Него ни один пророк не обладал. Его взоры с любовью останавливаются на цветах и на детях, на лилиях в поле, - и Соломон во всей своей славе не одевался так, - на птицах небесных, на воробьях на кровле. Надземное царство, в котором Он жил, не отнимало у Него этой земли; нет, Он и в ней все относил к познанному Им Богу, Он над всем видел Его заботу и опеку: "Отец ваш небесный питает их". Он ученье свое охотнее всего облекает в притчу, но участие незаметно сливается с притчей. Он, не имевший, куда склонить голову, нигде не говорит тоном человека, отрекшегося от всего и не знающего пределов покаянию, или экстатика-пророка; Он говорит тоном мужа, обретшего мир и покой для своей души и готового подкрепить и других. Он располагает самыми мощными звуками; Он требует от человека беспощадного решения, Он не дает ему выхода, и все же даже самое потрясающее у Него как будто само собою разумеется, и Он его произносит как самое обыкновенное; Он говорит языком, каким мать обращается к ребенку.