«Да знаете ли, знаете ли вы, что без англичанина еще можно прожить человечеству, без Германии можно, без русского человека слишком возможно, без науки можно, без хлеба можно, без одной только красоты невозможно, ибо совсем нечего будет делать на свете! Вся тайна тут, вся история тут» [51]. Так выразил Достоевский свое глубокое убеждение. Уже Аристотель считал, что трагедия очищает страсти; согласно Платону, музыка и поэзия укрепляют дух, поскольку совершенство формы свойственно правде и добру. Однако, если свести их слишком тесно, то возникает эстетическая утопия с ее идолопоклонством перед теургической и магической силой искусства. Разве не обладает Искусство преображающей силой благодаря Красоте? Разве не может оно изменить облик мира своим появлением в нем, словно луч божественного света? Молодой Гоголь был убежден, что если искусство не совершает чуда преображения души зрителя, то оно не более как преходящая страсть…
Но если истина всегда прекрасна, то красота не всегда истинна. Мудрый Плотин сознает этот обман: «Зло оказывается в сетях красоты, как пленник, скованный золотыми цепями, и эти цепи скрывают его ради того, чтобы боги не разглядели его настоящей сути, чтобы оно не стояло всегда перед человеческим взором» [52].
Не Один Господь «в лепоту облечеся»; зло подделывается под Него и обусловливает двойственность красоты.
Как упал ты с неба, денница, сын зари! разбился о землю, попиравший народы (Ис. 14:12). От красоты твоей возгордилось сердце твое, от тщеславия твоего ты погубил мудрость твою (Иез. 28:17). Библейское сказание о дереве с запретными плодами рисует ту же картину: «Увидела жена, что дерево хорошо для пищи, приятно для глаз и вожделенно», иначе говоря, плод в высшей степени эстетически привлекателен и приятен для чувств. Чувственное наслаждение превращается в абсолют и превозносится выше Добра и Зла. Красота зачаровывает, обращает человеческую душу к идолопоклонству себе, узурпирует место Абсолюта и рождает полнейшее, до странности, безразличие к Добру и Истине.
Прозревая от своих иллюзий, Гоголь с горечью восклицает: «Увы! волей диавольской, стремящейся разрушить гармонию вселенной, Красота с отвратительной усмешкой низвергнута в ужасную пропасть». - «Что за жизнь наша! - вечный раздор мечты с существенностью! Лучше бы тебе [Красоте] не быть вообще, остаться чуждой этому миру…» [53].
По сговору с извращенным Эросом Красота вызывает губительные для жизни страсти и показывает отвратительное лицо земной Афродиты. «О, никогда не верьте тому, что видите… удаляйтесь, идите мимо… Все обман, все мечта, все не то, чем кажется… лжет во всякое время… Но более всего тогда, когда ночь сгущенною массой наляжет… когда весь город превратится в гром и блеск… и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем VIII виде» [54].
Природная греховность человека, его внутренний хаос естественно возникают вследствие непреодолимых эстетических порывов души. Моральные принципы сами по себе не могут противостоять страстному порыву и уступают ему. После освобождения от моральных основ страсти увлекают человека со все нарастающей силой, и именно эстетическая сфера предоставляет здесь наибольшую свободу. Ее магическая сила побеждает всякое противодействие, творческому Эросу противостоит Эрос разрушения.
Достоевский, начав с несколько упрощенного тезиса: «Прекрасно то, что разумно и естественно», очень скоро замечает, что не так все просто. Он высказывает свое знаменитое «Красота спасет мир» [55] и спрашивает: какая красота? Ибо красота - «таинственная вещь» [56], она раздваивается, она может околдовать, очаровать и погубить. «Нигилисты тоже любят красоту», замечает Достоевский; атеисты, может быть, больше, чем кто–либо другой, испытывают неутолимую потребность в идоле и тут же создают себе предмет поклонения. Еще не поняв красоту и любовь, не живя сообразно с ними, человек их уже осквернил. И теперь вопрос в том, есть ли в Красоте спасающая сила, или сама она, сделавшись двойственной, нуждается в защите и спасении?
Достоевский подходит к вопросу философски. У него не вызывает сомнений, что изначальное единство Истины, Добра и Красоты распалось. Гносеологические, этические и эстетические начала не сливаются теперь в религиозном начале; разобщившись, каждое начало неизбежно оказывается глубоко двойственным. «Произошло лишь одно… замещение одной красоты другою» [57]; «что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой… Верь, что в Содоме–то она и сидит для огромного большинства людей… Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца людей» [58].
Гениальный психоанализ этого онтологического раскола переходит у Достоевского в не менее гениальный психосинтез. Подобно удачливому изыскателю, он сразу нападает на золотоносную жилу. Его психосинтез - зрелое восприятие человеческой личности и судьбы. Он приводит в области мысли к пневматологии, в области бытия - к стяжанию Святого Духа, харизматизму «жизни живой». Религиозная истина обусловливает и объединяет в себе этические и эстетические ценности: «Если лишить людей безмерно великого, то не станут они жить и умрут в отчаянии. Безмерное и бесконечное так же необходимы человеку, как и та малая планета, на которой он обитает» [59]. Стремление к красоте совпадает с исканиями Абсолютного и Бесконечного. Сами понятия преображения, воплощения, образа, света всегда используются всеми художниками и свидетельствуют о сокровенном единстве религии и искусства. Несмотря на тупики, главенствующая, господствующая сила, согласно которой возникают и перемещаются народы, - «неугасимое стремление достичь полноты: это Дух жизни, по слову Писания, эстетическое или нравственное начало, как его называют философы; я бы просто сказал поиск Бога». Но поскольку Святой Дух говорит в Красоте так же, как Он говорил в пророках (Евр. 1:1), то «спасение красотой» не является уже самостоятельным принципом искусства, а религиозной формулой: «Дух Святой есть непосредственное понимание Красоты, пророческое сознавание Гармонии» [60]. Именно в святости, в Духе человек вновь обретает непосредственную интуицию истинной Красоты. Исполненная Духом, обоженная человеческая природа Христа представляется Достоевскому такой, что «нет ничего прекраснее… и совершеннее Христа…» [61], и «Евангелие от Иоанна видит чудо Воплощения в откровении Красоты».
Естественная красота реальна, хотя и хрупка. Поэтому на вершине бытия - красота, персонализированная в святом, который становится ипостазированным центром природы в качестве «микрокосма» и «микротеоса». Природа стенает в ожидании, чтобы ее красота была спасена человеком, достигшим святости.
Это - эсхатологическая задача, искусство здесь созвучно апокалипсическому видению последних событий, просветленному видению иконы. Задача объединения всех начал в Культуре–Культе превосходит естественные возможности; необходима энергия святых и духоносная сила Церкви. Такое искусство актуально, ибо оно выше эпох, оно - в самом сердце бытия. Оно вносит в мир ту соль, о которой говорит Евангелие (Мф. 5:13) и без которой жизнь пресна; оно вызывает к жизни Красоту, без которой «человек, может быть, не захотел бы жить на свете» [62]. С этой красотой Бог вселяется в душу, укореняется в ней, словно неопалимая купина. Подобно пламенному Иоанну Крестителю, она ведет в преисподнюю, встречает там Христа и слышит Его провозвестие о победе над смертью. В Кресте она прозревает Лествицу Иаковлю и древо Жизни. Уже можно предчувствовать образ Божественного человеколюбия, где проступает улыбка Отца. В улыбке этой вся тайна Божия [63] [64]. Благодаря иконе мы предчувствуем, что у нас впереди вся вечность, в которой мы будем созерцать эту улыбку, всегда новую, как первое утро творения…
Красота, спасающая мир, уже имеет реальное воплощение, о чем говорится в молитве к Theotokos, Пресвятой Богородице у Дионисия Ареопагита: «Пусть Твой образ непрестанно отражается в зеркале душ и всегда хранит их чистыми, пусть он воздвигает поникших к земле и подает надежду тем, кто взирает на этот вечный прообраз красоты и стремится подражать ему». Именно здесь получает свое оправдание формула «красота спасет мир». Красота - целительная сила, исходящая от Христа, «Великого Целителя»: «Восстановив первозданное достоинство попранного образа, Он приобщил его к Божественной красоте» [65], она исходит также от всякой иконы, которую принято называть чудотворной за ее силу помогать и исцелять.
По–видимому, Достоевский глубоко понимал все значение такого иконографического видения мира. Писатель–романист, он испытывал непреодолимые трудности, стремясь создать образ положительного героя. Он задается вопросом, кем может быть этот идеальный человек в жизни: мировым судьей, социальным реформатором?.. Отвергая эти версии, Достоевский находит свой идеал в жизни великих подвижников духа. Его святые не участвуют во внешнем развитии событий, или, если и участвуют, то особым образом. Изображая святого, Достоевский располагает это изображение на заднем плане, словно икону. Но смысл всего происходящего на подмостках мира становится понятным именно благодаря исходящему от этой иконы целительному свету…
Разумеется, в отношении внешней деятельности святой «бесполезен», как бесполезны Красота и икона, как - по недавнему заявлению писателя–атеиста Роже Икора - бесполезен Бог. Все это бесполезно в измышлениях и мечтаниях мира сего; и однако Бог - спасает, святой - просвещает и вразумляет! Никакая социологическая структура не предусматривает такого существа, все бытие которого сводилось бы к тому, чтобы быть проводником богоявления. Тем не менее единственно это «важно», так как кладет предел абсурдности мира и запечатлевает сущность бытия иным эоном.
Наряду с технической цивилизацией, в высшей степени практичной и утилитарной, существует Культура духа, представляющая собой поле для «возделывания» ценностей «бесполезных», точнее - «бескорыстных», вплоть до момента последнего перехода к «единому», как сказано в Евангелии, «потребному» (а не «полезному»). (См. Лк. 10:42, славянский перевод.).